«ЗАЧЕМ?» (Ледковская
Любовь Александровна)
Не терзаюсь размышлениями типа «почему я знаю?» Даму, находящуюся передо мной. Просто созерцаю с тихой симпатией, узнавая продуманность макияжа, прически, одеяния. Она пока молчит и быть может заговорит после моего рассказа, ей почти не интересного. Меня рассказ по-настоящему заинтересует уже потом и настолько, что вставлю карандаш в обленившиеся пальцы. Желание затеплится вскользнуть в приоткрывшееся. Наверняка там очередной лабиринт. Нерукотворный только. Стены тесаным камнем не обложены, тупики спорны, потому что суживающийся ход, в который невозможно протиснуться туловищу, еще не тупик. В природе тупиков вообще не бывает. Они рукотворны, и это раздражает своей тупостью. Потому и назвали - т у п и к . Некогда открылось и мне, что человек не только туловище. «Подобие божие» соответственно и вездесуще, потому никаких тупиков!
Моя визави похоже это тоже знает, потому что смотрит на меня с терпеливой благожелательностью. Справившись с чувством удовольствия лицезреть ее – расстались мы с ней довольно давно! – я считаю возможным заявить следующее:
- Знаете ли вы, что где-то очень далеко отсюда живет ваш двойник?
Не отвечает и вообще смотрит на меня как на дуру. Меня это почему-то мало смущает, и я продолжаю выбалтывать биографические подробности жизни, которая так далеко от нас. Почему однако она так необычно терпелива? Я сама обрываю свое выступление, заключив монолог грустной интонацией:
- Вот у вас есть двойник, а я одна…
Вот и все.
Даже не кивнув на прощанье, она покидает меня не совсем понятным образом, а я вспоминаю вдруг, что она глуха, так что могла просто меня не слышать.
О, это унизительность проповеди камням!
«Свидание окончено!» - такое вот послевкусие…
Возжелав поделиться очередной востлевшей мыслью, я вновь восстала перед зеркалом в ампирной раме. Дело в том, что в прошлый раз моя несостоявшаяся собеседница сидела именно под ним. Виноградные кисти под одноименными листьями быстро забивались пылью, что не могло вызывать во мне восхищения этим манерным стилем, а заодно приязни к этому закутку приватизированной квартиры. Нынче вот только приспичило.
Мое отражение хлопнулось было в такое же ампирное кресло…
Стоп! Ампирное кресло не может находиться в моей квартире. Перед зеркалом чахнет диванчик, заваленный тряпьем, на который я давно уже не хлопаюсь, поскольку это опасно для обоих. Изумляться, впрочем, некогда, потому в кресле сижу вовсе не я, а давешняя дама, мало интересующаяся своей биографией. И не только своей, быть может.
- Отчего же мало? – живо возражает, обретая знакомый голос, - Вами рассказана ложная история… И не делайте лицо еще более глупым – на вас ведь невозможно смотреть!..
Все это Игра отражений. Довольно изматывающая, но с непривычки увлекательная, как всякая игра. Да закройте же рот, считайтесь с собеседником!
Брезгливая интонация меня почти возмутила. Я даже принялась обдумывать, как окоротить эту холеную дамочку, но была обезоружена последующей, обволакивающей ласково интонацией:
- Ты опустилась, а это в любом возрасте и состоянии не-до-пу-тимо!
Я схватила валявшуюся подле ампира щетку и заскребла по волосам.
- И лицо, лицо подтяни! – продолжала она воспитывать, - Веки подними, уголки рта вверх! А спина… спина! – гремит ее голос, как когда-то гремел на прогонах в ДК имени…
- Не надо имен! Никаких воспоминаний! Никогда… никому… ничего! – Она откинулась на спинку кресла, - А теперь давай, выкладывай, что у тебя там востлело?
- А как же быть с «никогда никому»? – ехидничаю.
Капризно отмахивает кружевным обшлагом:
- Мне можно!
- Все и всегда?
Качнула итальянским носком туфельки:
- А зачем нам твое все и мое всегда? – и гаркнула вдруг – я даже щетку выронила! – Говори, наконец, или никогда больше меня не увидишь!
Я чуть не ляпнула «а зачем мне вас собственно видеть?», и заговорила о «востлевшем» без всякой уже охоты:
- Мне тут в голову пришло, хорошо бы на надгробиях фамилии ушедших надписывать их собственным почерком.
- Почерки как правило бывают неразборчивыми. И потом, как ты заставишь жмурика надписать собственный крест?
- Как? Но сохранились же заявления в конторы: «Я, такой-то, прошу вас…» Вот это «такой-то» пусть гравировщик и высекает по цоколю…
- Господи! Какую же чушь приходится выслушивать…
В следующий раз я решила вести беседу об умном:
- Ощутила вдруг, насколько внешняя энергия видоизменилась.
- Энергия неизменна. Как Бог, как Вечность. Стало быть что-то еще изменилось?
- Другое в данном случае может быть только мною. Значит я…
- Твоя структура усложнилась. Впрочем. Она и до того не очень-то соответствовала внешней структуре. Можно только удивляться, как только ты проскользнула в эту…, в эту юдоль? – и без особого удовольствия огляделась.
- Проскользнула? Я? – вскакиваю, расплескав кофейную жижу из чашки.
Она брезгливо отодвинулась от коричневых брызг на стекле, но продолжает:
- Ты можешь не помнить, но проскальзывание обычно производится добровольно и исключительно личным усилием.
- Случайность, стало быть, исключена.
- Случайность – понятие-паразит. – буркнула и погрузилась в созерцание перстня.
- Как и обвинение кого-то в чем-то…
- Как любой выдуманный человеком постулат. – И, от перстня отвлекшись, - Так что учись жить молча…
- Мы не договорили! – Ярославной протягиваю руки вослед ей, исчезающей.
Следуя наказам, я посильно приоделась, накрасилась, увесилась бусами и уселась напротив зеркала. Настенное, овальное, за 200 неконвертируемых купленное у дамы
из 35 квартиры…
Ну, да не о том…
Вместо ожидаемой гостьи в зеркале принялось отражаться Нечто, меняющее позы, наряды, прически и даже возраст по собственному усмотрению.
В глазах даже зарябило.
- Зачем вы так? – морщусь.
- Да чтоб я знала!.. – отозвались чьим-то знакомым голосом.
В один прекрасный вечер приникаю к пустынному стеклу и вопрошаю пустоту:
- Мемуарами что ли заняться?
Отражение лет двадцати живо возникло. Господи! Так это же мое отражение… Давнее-предавнее:
- Только не мемуары. Это ну все пишут. Лучше всего брать явление и не о себе в нем, а только о нем. Но и с прожитого расстояния… Это будет честно по крайней мере!
И, не интересуясь, что я отвечу, подхватилась и скользнула прочь.
- Куда? – небрежность эта была бы оскорбительна, если бы она не была мною. Тоже, между прочим, явление, которое не мешало бы рассмотреть с теперешнего расстояния!
- А вот это – самое трудное! – возникла она снова. В руке веник.
- Убираешься?
- Ага! Моя очередь.
А мысли не об уборке. Но и не обо мне. О мемуарах.
- Понимаете, не могущие больше делать свое привычное, славу им принесшее, принимаются за самое трудное – за себя самое! – дирижирует веником.
Веник мокрый и грязные капли шлепают о зеркало. С той стороны. Шлепают и стека-ают.
Машинально провожу по стеклу рукой.
- Я вытру потом…
Чтобы машина творческая не сломалась – о себе пишут! Мемуары – это щадящее торможение. Литературы там уже, как правило, нет.
- Но читают же! Иногда с большим интересом, чем их же беллетристику.
Отмахнула веником – новая порция капель потекла!
- Это уже другое явление. Тоже емкий процесс. Настолько емкий, что вот так болтнуть о нем нет смысла… Тема для диссертации!
И снова скрылась. Теперь уж насовсем.
Зеркало, впрочем, ввечеру обнаружилось вытертым изнутри.
Вид у меня вполне безумный. Растрепанное существо в мужской рубахе с закатанными рукавами нетерпеливо стучит в ампирный косяк. При этом оно верещит, откашливаясь и задыхаясь:
- Я поняла, поняла, к а к!
Отражение сдвигают, как штору и такое же всклокоченное существо, помоложе только, с недоверием смотрит:
- И к а к же?
Оно не верит, что человеку вообще положено знать, к а к.
Слова куда-то подевались, путаюсь:
- Надо процесс окружать с о б о й…
Персона из зеркала, не мигая, кружит глазами и нетерпеливо кивает на мои запинки, потом просто перехватывает изложение:
- Главное, компоновать его безукоризненно стройным…
- Но это ведь и есть преобразование Хаоса в гармонию…
- В Космос… Ага!
Умолкаем, уставившись на вымороченный к нашим дням теософский штамп. Синхронно морщимся.
- Говорила мне она – лучше молчи! – бормочу.
- Не в словах дело! – приглаживает визави космы, - С чем стучалась-то?
- Слушала пианиста, проделывающего э т о с Полонезами Шопена… Отливки выдает, поштучно.
- То есть, берет ноты руки, уши и синтезирует?
- Во-во! Так. Обычно барахтаются в том. Что дано, и. как дождевые черви…
- Гранулируют п-почву! – передразнивает озорница нашу общую и такую далекую теперь биологиню.
Смеемся. Но мне надо закончить мысль:
- А этот не барахтается – делает. Без суеты, без искр из-под копыт.
- Как дышит, как пьет и ест. Все путем… Ага?
Все, кажется. Выдыхаю воздух, ничем больше не наполняемый.
- Ладно. Спасибо за доверие. – впервые в глазах, глядящих обычно сквозь меня, что-то человеческое возникло.
Ну, вот! Из зазеркалья теперь стучат. Нет, я не кинулась, сломя голову. Продолжая выполнять какую-то обычную нудятину, по стуку пытаюсь определить и кто, и зачем, и с чем. Стучащий не спешит, и если я не подойду, просто займется чем-нибудь еще. Там скуки по определению быть не может.
- Еще как может быть! – вздергивает подбородок тридцатилетняя на сей раз моя ипостась, - Скука наступает, если на каком-то этапе поторопишься…
- Не понимаю! – придвигаюсь к пыльному стеклу.
Не стирать пыль посоветовала моя двадцатипятилетняя. Вдруг понадобится что-то записать, застолбить скользнувшую мысль иди информацию какую. Еще ни разу не воспользовалась – скользнула и пусть, забылась и ладно. Все в хлам волокнистый превратится!
- А потомкам? – сегодняшняя останавливает на мне светлые, вечно плавающие глаза.
Вешки на болоте, чтобы не провалились?
- «По болоту цапелька бродила!» и не проваливалась никуда. Согласно закону эволюции потомки должны быть полегче нас, зачем же ставить им запреты на местах, где вязнут коровы?
- А что, коровы не подвластны закону эволюции? – И хохочет.
Глаза, впрочем, не участвуют в веселии. В них навек застывшее удивление – «Да как же
т а к можно?»
Зазеркальная цокнула языком:
- А ведь точно подмечено, только не так длинно. Точнее будет «Что вы делаете?».
- Тоже длинно. Самое короткое – «Зачем?»
- Как могла я забыть фирменное ваше «зачем?» перед раскрошившимися скрижалями?
- Изумрудными, например. А почему не иными какими? Рубиновыми или хризолитовыми?
- Представляете изумрудовый монолит два на три метра к примеру?
- Ну, разве искусственно выращенный?
- В данном случае это просто обозначение цены заповеданного.
- Или отсутствия цены! И потом, драгоценные камни не ветшают.
- Как же не ветшают? Вон у вас они уже искрошились.
- Сама не знаю, что говорю…
- Нет. Это уже друго-ое! – тянет, и ее нет.
Зачем она стучалась, интересно?
Теперь меня беспокоили стуком довольно часто. Разговоры протекали иногда не безынтересно, но обязательно всплывало грязное брюхо очередной неотложности или вспухал тупой угол обязанности. А уж всевысасывающая дыра от бублика – Долг!
Я злилась, удивляясь, что эта эмоция меня не оставила еще в покое.
Короче я подошла в очередной раз к зеркалу и заскребла по ампиру с твердым намерением прекращать эту шизофрению.
- Почему вдруг? – вплыли мне в душу родные глаза.
- Чтобы не злиться…- отчеканила я.
Хмуро мое чело, хмуро утро за окном.
- Вот в этом вы не правы! – воскликнула я тридцатилетняя из зеркала, - Утро всегда радостное. Ведь полнейшая неизвестность впереди – чего же ради печалиться?
Вспомнились мои той поры проблемы:
- Ты не могла тогда т а к думать. Тебя очередной покойник на себя натягивал.
О, как она удивилась:
- Да вы что? Я живописи учусь сейчас… У меня семья, друзья, успех, наконец! И, слава Богу, никаких покойников!
- Все равно больше не надо всего этого… с зеркалом.
- Ну вот! Только-только что-то интересное возникло. Я даже композицию набросала. Посмотрите!
Смотрю. Линия натянута, вибрирует неуловимой амплитудой и уже звенит во мне неизвестным до сих пор ощущением. С трудом отвожу глаза и рукой отмахиваю:
- Уберите! – и, дух переведя, - Как вы такое можете?
Во взгляде ее любопытство, но не спрашивает, как мне ее набросок.
Надо сказать, сегодня она вышла с кистью, которую грызет теперь. С другого конца кисти капает на пол.
Доходят ее слова о семье, об успехе. Эти достижения мою жизнь так и не наполнили. Между прочим так спрашиваю, как там Таня поживает и вообще функционирует ли еще Октябрьская самодеятельность.
- Не понимаю, о ком и о чем вы? Тань я вообще не держу, а самодеятельность не выношу.
Столбенею.
- А как вас зовут?
Скидывает кисть в пузатый вазон и опадает в кресло.
Я тогдашняя, тридцатилетняя то есть, на ее месте обязательно сейчас бы закурила.
Качает головой:
- Я не курю.
Значит это не я.
- Обозналась, простите.
В глаза теперь лезут детали, вполне подтверждающие мою обознатку: одежда, обувь, поясок, браслет на запястье. Все это я не отказалась бы надеть, но тогда таких товаров просто не продавали в наших универмагах.
Она тем временем говорит:
- Ведь ваше кредо – «зачем?». Ответьте, какой смысл в том, что эта занавеска будет задернута?
И действительно задергивает шторку, но быстро отдергивает обратно.
- Мне интересно и вам, я вижу, тоже при всех ваших «зачем?» вся эта, как вы выразились, шизофрения. Относитесь вы ко мне чудесно, потому что бытие мое радует меня все больше и больше. И потом, я просто к вам привыкла.
- Вот чего я не хочу больше всего! – кричу, обрызгивая зеркало слюной.
- Ну, если все так серьезно… - встает, подходит к зеркалу, машинально пытается вытереть брызги и уходит, к занавеске, впрочем, не притронувшись.
- Погодите! – подскакиваю к зеркалу и больно ударяюсь лбом о прохладную поверхность.
Останавливается и смотрит на меня с большим разочарованием:
- Что вам еще? – снова сквозь глядит.
Почти не понимая, что говорю, прошу ее показать свои работы.
- А зачем Вам? – как к пустому месту.
- Я попросила – вы ответили! – встаю в перпендикуляр, - Точка!
Улыбнулась вдруг:
- А вот такой вы мне нравитесь! – и передразнила, - То-о-очка!
И придвинулась близко, окутав своей прозрачностью. Шопот ее оглушительно загремел, отзываясь эхом от всех моих поверхностей:
- Да злитесь на здоровье! Хотя повода к злости я не вижу. Ну совсем никакого повода! А работы я вам сейчас покажу!
Нет, - откачиваюсь от зеркала, - Не сегодня. Я, по-видимому, очень устала. Потому и злюсь. Только от этого и только на себя. Ага!
- Ладно, не сегодня… - и снова кисть из вазона – цап!
И вазона этого пузатого у меня никогда не было, хотя я очень люблю такие вот обливные с выпуклыми ягодами, ветками. В нашей семье была тарелка с золотой рыбкой, высунувшейся из воды. Вода вполне натурально струилась.
Кокнул кто-то тарелку…
Я попыталась сфотографировать картины, возникавшие в зеркале. Пленка засвечивалась, а инфракрасные и ультра-еще какие-нибудь мне не под силу.
Описывать же живопись, музыку, спектакль, танец… Есть факультеты, где обучают этому тех, кто не прошел бы на спец.курсы. И в дальнейшем их писания отравляются завистью неимущих к имущим. Писателей же самодостаточных и без комплексов мне тоже встретить не пришлось. Выходит, настоящим делом жизни могут быть только «немые» искусства или ремесла. Детские же игры со словами подспудно мало почетны, так что бронзоветь в веках достается немногим. Отважившиеся описывать немоту получают заведомо ложный результат. Вот и теперь я зависаю на острие «надо – не надо!», и мое «зачем?» манит своим мудрым покоем.
Картины появлялись через произвольные промежутки времени, и я созерцала их, забросив домашние дела под сень безмерного «зачем?» И вообще, решила ограничиться записью в «Книге отзывов» уже после закрытия «вернисажа». Впрочем, решение это быстро увяло.
Вскоре стало заметным, что время нахождения в зеркале явно соответствует количеству вложенного в изображение усилия. Так что ни одна картина не успевала надоесть. И самое главное! Изображенное подобно музыке наполняет все, в данном случае мое, существо, но никогда не перехлестывает через край. Как такое опишешь по искусствоведческим методикам? Сделаю попытку описать воздействие и только…
Возникавшее в ампирной раме притягивало, порой и втягивало в какие-то такие места, где и нога не ступала, и рука не гребла. То, что принято называть мыслью, брела, шла, текла, летела, парила наконец, совсем то есть против воли. Помните? «Я пришла к тебе… Против воли… Но мне в е л е н о…» Может быть, я впервые с о з е р ц а л а …
Опыта созерцания жизнь мне не предлагала и не собиралась предлагать. Это было роскошью – «Остановись, мгновенье!». А читавших «Фауста» просто запугали этой фразой! Форма жизни, в которой мы очутились скорее по недосмотру, чем из щедрости, позволяла только ознакомление. Экскурсия по «Эрмитажу» полчаса – я засекала время! Экскурсоводы декламировали что-то из Белинского или Луначарского… Приходилось отставать от группы и самостийно глазеть на шедевры. Без слов, так сказать…
Иногда мысль начинала поднимать со дна души осадок, тогда экспозиция немедленно менялась, если не исчезала совсем. И я отводила глаза от собственного отражения, пугающего конкретностью соц.реализма. Единственно чем отличался автопортрет от совкового передвижничества так это отсутствием ликующего цинизма и неизбежным отражательным искажением. Вот почему не надо доверять автопортретам. А по аналогии и автобиографиям, и дневникам, и мемуарам.
- Ислам вообще запрещает все изображения, кроме орнаментов и коротеньких стишат под звон двух струн. Выходит, в этом есть правда? – говорит появившаяся вместо очередного опуса моя-не моя ипостась.
- Все религии грешат правдой. – отзываюсь, - Неужели выставка закрылась?
- Можно было бы и продолжать, но… - качнула головой, - Вы не можете больше.
- Откуда такой вывод? – смотри-ка, я не разучилась еще возмущаться.
- Понимаете, вы не проникаете в цветовые поверхности, но
отскакиваете от них. Отскакиваете и попадаете в мир отраженный, ложный мир. В
мираж попадаете, понимаете? А это вам ни к чему и даже опасно. – Она обхватила
голову руками, - Я очень виновата перед вами. Я должна была учесть этот момент!