Под
идолом с корытом вместо уст?
Я
бормочу, шепчу, взвываю и себя
Построчно,
постранично не ценю!
Вибрирую
затопленной звонницей,
И воды
скрадывают чистый ясный тон.
Брожу по
терему забытою царицей,
Пылится
в зале золоченый трон.
Меч из
дамасской нержавейки
В руке
девичьей не весом –
Кощееву
иглу, каленую навеки,
Шутя,
перерубает он!
Что мне
Кощей – сама в бессмертьи стыну,
Зеленый
плющ налип на зеркала.
Нет
надобы наследовать трон сыну –
Бессменно
буду царствовать сама!
Так
царства нет – есть только знание о граде,
что
назван так уклончиво Великим.
А
ключницу при нем – Февроньей кличут.
Кощей от
злата набирается страданий,
налипших
патокой на драг - металлах.
По
аналогии и я энергии вбираю
Из
чувств, из мыслей…
-
А дальше? – скрипнул старик, с трудом отводя круглые совиные глаза,
облепленные пергаментными веками.
Век
мало, так что, когда он помре, закрыть очи не удастся.
И будет
он продолжать взирать на покинутый мир.
- Опять
я помог тебе! – хихикнул старик, с трудом отводя глаза от злата, с горкой
насыпанного в объемистый ларец – сундук, перед
разинутой пастью коего сидит.
Сидит
давно, потому свечи уже догорают, хотя здесь они истаивать не должны. В
принципе.
- Я
иногда позволяю себе полакомиться течением времени, - глаза его остановили
наконец, свое трудное движение на мне, - как лакомлюсь и общением с тобою.
- А не
опасно это для вас? Вы сами должны понимать, что ваши дни… годы, - поправляюсь
торопливо, - как бы сочтены.
- Да ну?
– моя тирада его позабавила, - Лакомлюсь возможностью открывать перед тобою
понятия, ставящие тебя, юная дева, в тупик.
- «Юная
дева»? – озадачиваюсь я не без приятности.
- В этом
тебе повезло немного больше чем мне, - скрипнул старец и перекатил тяжелый
взгляд свой обратно к злату, - Прости, я не буду смотреть на тебя – это для
тебя небезопасно. Да и мне не с кем будет
словом перемолвиться. Ко всему прочему ты, по началу судя, определенный интерес
представляешь, потому, как мыслишкой кое-какой истекаешь.
-
Благодарю вас! Мне тоже не неприятно наше общение, не смотря на то, что вы как
бы хуже татарина.
- Ну,
да! Не ждан, не зван! – растягивает темные губы старик, - Позволь мне и впредь,
однако быть татарином, хотя смею утверждать, что по сравнению с оным я
значительно хуже.
Но
довольно баловаться! Твое мыследелие занятно, хотя рукоделие тебе более к лицу.
После
чего и растворился в сухоньком хихиканье.
Это
потом дойдет до меня, кто он. То есть само дойдет, без всяких стараний с моей
стороны, потому как я хрустальной горою стою, а они – мысли! – меня обтекают,
словно воды, овевают, словно сквознячки.
Что это
я? Воздуха-то здесь нет. Ничего нет.
А как же
они тогда текут, мысли?
Кто есть
этот старик, подсказала мне цитата, узнаваемая по кудряшкам кавычек: «Там
царь-Кощей над златом чахнет…»
Ничего
себе собеседничек!!!
О
хрусталь вдруг жестким ребром долбанула схема, типа микро, но размером с
кабинетный рояль.
Мой друг родной, немецкий
ШТРОБЛЬ!
Я продала тебя
Я предала тебя!
О, многочисленной родней
залапанный!
Я и мыла тебя, и лачила,
Вдоль и поперек тебя я
облазила.
Мне и поныне дороже живых
Черный снаружи
Светлый внутри.
Мой немец догитлеровского
задвига.
Еще еврействовала пани Ядвига
В крохотном черепичном
Вроцлаве…
В
дальнем углу, лицом к стене, задом лебедино-гиппопотамьим к человечеству,
представляемым в сей миг офицером, густо обляпанным бессмысленными нашивками.
Чем
больше в них красного, тем выше чин!
В этом
красного чуть самая – прохладненький такой!
И цвет
формы действительно мышиный.
Сравнение
пропагандистское, чтобы к ним, врагам то есть, животное отвращение вызвать.
Что ж,
получилось у них – таки вызвали!
А
цвет-то ничего. Холодный серый цвет.
Лицом к
лицу с висящим на стене в рамке Мендельсоном.
У
композитора такие же холодные серые глаза, как и у вошедшего под низкий потолок
крепкого еще дореволюционного дома, приютившего кабинетного немецкого парня по
имени ШТРОБЛЬ.
Кусочек
родины притягивает сентиментального офицера, и он, протиснувшись в пыльный
угол, погружает кисти в воды Бетховена.
На
несколько минут враг и две мои родственницы, присвоившие кусочек Великого Рейха
по наследству, сливаются в одно целое.
Потому
как музыка растворяет микросхемы своей текучестью,
Затягивает
в четвертое свое измерение, где мы трехмерные перестаем что-либо понимать.
Течем
себе, форму потерямши.
Но так
не бывает!
«Лунная»
кончилась, и исполнитель поднял свое вполне трехмерное лицо к моим робким
родственницам.
Уже
выбравшись и отряхнувши пыль с обшлагов, с галифе, он, натягивая перчатки на
отыгравшие пальцы, кивнул назад на портрет холодноглазого соотечественника:
- ЮДА!
Родственницы
поняли и бросились снимать злосчастный портрет.
А офицер
перевел на меня серые глаза.
Огромные,
круглые, обтянутые пергаментными веками.
Кивнул
затем дамам и вышел вечно бодрой походкой немецкого солдата.
-
Неужели ты думаешь, что я всегда был таким вот дряхлым и чахлым? – бесцветно
шелестит Кощей.
-
Ничего, что я вас Кощеем называю? Вы ведь так и не представились! –
величественно поднимаю подбородок.
- Вы
меня смешите, а смех в моем возрасте преступная расточительность есть!
На нем
давешний, но весьма обветшавший мундир, и он пребывает подле рояля,
облокотившись о крышку со стороны его черного, чуть втянутого в себя брюха.
Пальцами, обтянутыми потертыми, черными когда-то перчатками, он вертит пупок
инструменту, неведомо для чего привинченному к центру брюха.
-
Крышку закрывать! – поясняет Кощей, заглянув в позлащенное нутро «Щтробля».
- Господи!
От кого?
- Не
знаю! – разводит руками мой собеседник, морща в улыбку синие губы.
- У вас
губы, как у чао-чао. – бестактно восклицаю.
Но он
ничего. Высунул даже такой же, как и губы, синий язык, обнажив при этом
неожиданно крепкие, цвета слоновой кости зубы.
- Эге! –
думаю.
- В
том-то и дело! – притворно вздыхает.
А затем
мы долго и безудержно хохочем.
- Нет,
неспроста все это! – отсмеявшийся старец вытирает якобы выступившие слезы, - Ты
хочешь меня вочеловечить, девица! О, молчи, молчи. Говорить будешь без меня. Я
же здесь только для того, чтобы делать из твоей многословной руды отливки,
удачных, на мой взгляд, а в дальнейшем, -
слабый
взмах рукою, уже без перчатки, -
-
мыслей…
-
Поняла! Золотые слитки. И в сундук. Дальше чахнуть.
И снова
смеемся.
Не без
труда, но довольно быстро он прекращает веселье:
- Пока
не густо. Хрустальная гора да еще, пожалуй, «Штробль». А болтовни-и-и…
- Так
пахтаю! – отзывается Дева.
- Для
чего пахтаешь-то? – Кощей принялся исчезать.
- Пока
как та лягушка в сметане.
- Предупреждаю,
на смех боле не дамся! – подмигнуло сухое птичье веко, задержавшееся для
завершения беседы.
Чем не
улыбка из Чешира?
Глаз
истаял, но проявились синие губы, раздвинутые в оскал.
Не
страшный, кстати.
- Ты
послана мне на погибель! – и палец еще проявился.
Грозит.
- Да что
вы такое говорите? – перекрестилась Феврония.
- И это
то самое, зачем ты здесь, – губы, впрочем, улыбки не утратили, - Интересно
только, как быть с бессмертием?
Дева
переводит дух.
К тому времени, как я надумала писать все это,
а точнее – после написания первого стишка – на следующий буквально день радио
«Орфей»…
Я ведь
буквально лбом в незнание полное уперлась, что такое Китеж и кто такая эта
самая Феврония!
…радио
послушно передало единственный источник информации – оперу Римского, сами
понимаете…
Энциклопедический
словарь, набитый сведениями о деятелях общественного презрения, о деве и граде
сведений не содержит. Не слушая музыку, написанную нелюбимым мною доблестным
мореходом, прилежно выслушала я либретто и затосковала по тому, кто знал и
знает об этом чуде все.
В глазах
зарябило от пергаментов и берестяных грамоток.
А так,
что?
Феврония
– Хаврония. Невидимый град и слышимые колокола. Княжич – любимый ее и татаре –
злыдни. Лес. Страшно. Случайный спутник – ею не любимый! – убирается, надо
полагать к чертям собачьим, дабы благость ея не мутить.
Одна
остается.
И тут…
Знакомый
мне, не Февронии, озноб.
Вот он,
остров Буян. Колокола. Княжич Гвидон из белых стен выходит, весь в белом, руки
навстречу протянумши.
И сама
Царевна, дева, обращенная неким Кощеем в лягушку.
Лягушка
же в желудке некого прожорливого лебедя.
Простите,
лебеди белой. А по соседству с желудком яйце-орган. Одно из яиц вживлено в
стенку яйценесущего органа, чтобы случайно не выкатилось в гнездо гордой птицы.
Потому
как вместо птенца гадкого из этого яйца только
Игла
Вылупиться
может.
Игла,
через кою вечный старец и шляется туда-сюда.
Ежели
иглу переломить,
Вы
пробовали стальную скользкую блестящую иглу переломить?
Бессмертие
Кощея кончится, поскольку шастанье это есть колебательный контур. И с точки
зрения нашего трехмерного обеспечивает видимость бесконечности – восьмерка
греческая, на боку лежащая!
Вот тут
в светелку мою девичью стучат:
-
Ронушка! Лада моя ненаглядная, открой-отвори!
Голос
даже знакомый. Неужто Гвидон?
Приподнимаю
чуть-чуть левую бровь.
- Пароль
назови! – и к косяку отодвигаюсь, чтобы очередью не зацепило.
- Я не
ведаю, о чем ты, Февроньюшка! – потухает интонацией нежданный, скорее не
званный гость.
-
Значит, проваливай, не то завалю!
А сама
таки прикладываюсь к глазку, – каков Он, незванец-нежданец.
Мелковат,
конечно, для девы, которая по имени тянет, чуть ли ни на Марфу-Посадницу, если
не на ту, что «коня на скаку…».
Насупился,
губки надул, бровки свел, ноздряшки раздувает. Гневается парнишка, но
действительно в белом и личиком румян, и ручки длиннопалы.
Елы-палы…
Что еще
надо? Так не мил! Я такими по телевизору обкушалась.
Зазвонили
и колокола. Да громко так – поди, на земле слыхать!
Выйти
что ли? Явиться у белом с оборками и карманами.
Со
звездой во лбу и месяцем в затылке…
Снова к
глазку.
Ну, да!
И ковер выстелен, и иностранные послы беретами да перьями страусовыми колышут.
Убрала я
простоволосие свое под кичку.
Или
кокошник?
И
врубелевской женою в дверь распахнувшуюся выплыла.
Юбка до
полу, ножками под нею перебираю, как девицы из «Березки» – Царство ей небесное,
и ее Надежде Надеждиной!
Проплыла,
чтобы кануть…
Господи!
Пошто мозги перевернул, за какие грехи?
Или это
нулевая твоя заповедь была – не думай!
Схемка:
узнал – пропал!
И тогда,
конечно же, контур пресловутый – игла – соломинка!
Рай – Ад
с массой вариантов…
А меня,
между тем, уже вокруг аналоя с короной на голове. Сняла – посмотреть, как она
слажена! – вся церква ахнула.
Дурной-де
знак корону на венчании снять!..
-
Проваливай! – вздыхаю и от двери отхожу.
Не
Лебедью – Лебедою корявой!
- И что
теперь? – теперь Он почему-то в сутане, но без тонзуры.
Седые,
волосок к волоску. Зачесаны за крупные рахманиновские уши. На сухом горбатом
носу чеховское пенсне, в желтых зубах, уж не знаю и чья, трубка. Кисть, эту
трубку держащая, вырастает из белоснежного манжета шедевром ваяния. Ногти на
длинных пальцах выпуклы и безукоризненно обработаны маникюршей…
- Эка
хватила, матушка! Где здесь маникюрши? Сам, сам трудился…
Линзы пенсне
минусовые потому глаза кажутся мелкими, как у Товстоногова, и совсем
нестрашными.
Кощей
вертонулся вдруг, удивляя стройностью поджарого торса, на коем ладно сидит на
этот раз фрак.
-
Приглашаю в Большой зал! Там нынче орган, – склонил седину.
- Органные
вечера обычно в Малом зале! – замечает Феврония, обнаруживая на себе длинное
бархатное платье, цвета индиго.
Ваянная,
быть может, самим Боунаротти рука протягивает деве раскрытый футляр с
бриллиантовой подвеской. Замшевые туфли на длинных каблуках мягко обхватили
ступни. Пряди неубранных волос сами собой уложились в строгую прическу. И на
пальце замерцал алмазик.
- Из
сундука, поди? – Феврония подставила голые плечи под бежевый мех и погрузилась
в пахнущее кожей нутро лимузина. Кощей сел рядом.
- Почему
не напротив? Мне сегодня приятно смотреть на вас.
- Я не
против бы, но зачем рисковать? Вдруг старость шилом блеснет из этой шикарной
упаковки. – Кощей вытянул ногу и повертел под потолком салона новехоньким
итальянским полуботинком.
Дева
рассмеялась. А когда они, уже после концерта, покидали пустую правительственную
ложу, шепнул:
- Мне
просто захотелось как-то восполнить для вас потерю возможности быть счастливой
супругой и прочими ипостасями этого открыточного мира.
- Боже,
как грустно вы это сказали! – воскликнула Феврония, утыкаясь носиком в нежный
бесценный мех.
- Ну,
ну! Не вздумайте обсопливить чужой паланкин! – старик протянул мне огромный
носовой платок трясущейся рукой с подагрическими неровностями в суставах.
О! Снова
он… Надоел деве старик. И чего пристал?
Один
органный вечер чего стоит. Инда иззевалася вся. Хорошо в ложе не было никого.
Оченно надо правительству нудятину энту слушать!
Решено!
Никуда она с ним на этом тарантасе необъемном не поедет боле…
Тут
вошла малоприметная женщина, поклонилась в пояс и принялась за уборку светлицы.
Втащив
ноги на лавку, дева наблюдала за чернавкой. То есть водила, как котенок глазами
за движущимся предметом, особенно не вникая в происходящее. Это потом, когда
убиравшая снова склонила свое сухое тело в поясном поклоне и дверь за собою
тихонько без скрыпа притворила, Феврония наконец вздрогнула.
Откуда в
безлюдии сем живая душа? И что она здесь в абсолютной чистоте убирала?
- Такое
время от времени случается! – скрипнул Кощей, протягивая к огню озябшие руки, -
В последнее время все чаще. И это чревато…
Как не
раздражал ее старик, она прилежно выслушивала все, что он ей говорил. Откуда-то
дева знала, что старик сей далеко не болтлив.
Трепет ресниц, брови собольи дугою и синий
глаз, вбирающий в себя. Как сладко гибнуть в сиянии этом. От невыносимости
кричит Дева, бьется головою о не обшитую тесом стенку терема.
И
возвращается?
Перемещается?
Или, как
гвоздем прибита она к белому от чистоты этому полу, горнице этой с киотом и
лампадой перед Матерью с младенцем. Ея
темное лицо, тревожные загодя глаза и крошечный ротик.
И то,
большеротая уже просто много жрущая баба – не жено…
Где-нибудь
там, на задах, в уголке, спиною к могущим увидеть
Как
отправление, справляет нужду насыщения настоящая женщина, тайком…
Мужи –
другое дело!
Дева
потупилась и покраснела. Мужи были для нея чем-то плоско-лубочным, нанесенным
пасхальными красками на шероховатую слюду оконца… Игрушечно мелким с высоты
теремного венца.
Вспомнился
один из них, скакнувший на сивом жеребце до ея оконца и…
Больно и
грубо укусивший за верхнюю губу. Нянька отмачивала потом травму чем-то
знакомо-вонючим.
Боле она
того молодца не видела. Да и не запомнился особо ничем. Разве что щербатыми
зубами да сумасшедшими глазами, в коих не она – Феврония! – а венец той проклятый,
до коего доскочить надобно,
Кой на
башку свою патлатую да дурную натянуть…
Седлом
на корову да полцарства в придачу…
Рядом же
находящиеся мужи были чем-то вроде манекенов для придворных нарядов, к тому ж
старые да уродливые были. Прошел слушок, что батюшка допрыгнувшего молодца
услал туда, откуда не возвращаются.
-
Странное дело, - кряхтит старик, сундук закрывая, - кто бы кого бы куда бы ни
послал – все ко мне приходят!
- Вы
хотите сказать, - дева задохнулась даже, - что тот парень к вам приходил?
- Этот,
- совиные глаза покружили по синим Февроньим омутам, скользя неспешно поверху,
- этот еще не добрался.
Кощей
зевнул и отвернулся к следующему сундуку.
Нынче
был он в златотканой хламиде русских царей. Шитье узорами своими завораживало –
она даже пальчиком по узорам поводила.
Старик
ничего. Да и сам заворожен созерцание сияющих кристаллов.
- А
знаешь, - бормочет, - огранка есть древнейшее и определенно нездешнее ремесло…
Впаду в поток
И буду озираться
Всем множеством
наивных глаз.
Все та ж мозаика
На первый взгляд,
ничтожных, взмигов –
Не хочется им
вместе собираться!
Им проще в Лете утонуть.
Речушка, говорят,
Как наша Македонка.
Какой-нибудь
Манилов
Нарек безвестный
ручеек
Помпезным именем безумного ребенка,
Игравшего в войну…
Как далеко я уплыву
В прохладе мудрого
потока?..
Вот они эти качели на длинный прозрачных
канатах,
привязанных прямо к небу.
Похожие на канаты
недвижных индийский факиров,
по коим они ловко
лазают прямо к Шиве,
самому из сонма веселому
профессионально пляшущему
на малозначительном детском трупике…
Индийской мифологии
сухарики не по зубам мне,
но горевать по этому поводу я не стану –
довольно и тех слипшихся бутербродов,
проглоченных на ходу,
в великой общей погоне
за опаляющим хвостом
ало полыхающей идеи
не совсем человеческого учения
о запросто достижимом
и нестерпимо светлом будущем…
- Стоп!
Хватит! – сухонькой ладошкой по столу пристукнул Кощей.
Светильник,
сработанный из глины одной экзотической стороны, подпрыгнул, опрокинулся,
пролил масло на ворохом наваленные бумаги и…
Огонь
легкими ступнями пробежал по расплывшейся лениво скользкой поверхности. Бумаги
он только лизнул, но пожирать не стал их покрытую буквенным крапом
беззащитность.
Лизнул
только и опал обратно на масляную лужу, где после недолгих конвульсий и
скончался.
-
Бумаги-то никак отравлены, – предположила Феврония, - Даже огонь вон лизнул,
отравился и умер.
А Кощей,
сморщившись от необходимости цитировать зажеванную до бела фразу, произнес:
-
Здесь «рукописи не горят»…
- «Здесь птицы не поют,
деревья не растут…» - затушила одну цитату другой
Дева и суетливо взглянула на старца, - Опять что-то не так сказала?
Сказала
и занялась косою, заменявшей ее праздным пальчикам и коклюшки, и четки, и
клапаны флейты, и струны арфы. Слоновую кость клавиш, наконец…
Не
отвечал Кощей, потому как исчез, стол с бумагами, впрочем, оставив.
Подошла.
Присела на стул, только что вытерпевший костлявый зад старика.
Потянула
за уголочек один лист, другой…
Поймала
себя на том, что читает, не понимая смысла, букв чужих не понимая, - читает
ради процесса. Так в первый КВ пялились от начала передачи до конца. Круглые
линзы, плещущаяся за стеклом дистелированная вода…
Феврония
отошла к оконцу косящатому, тычком растворила. Иноземцы рамы поднимали, у нас
же – в распах!
Животом
на подоконник, в узкую бойницу еле протиснувшись телом в общем-то не дебелым.
За
оконцем хорошо: голубо, зелено, солнечно, птахи опять же.
Из-под
крылечка пес выполз. Поднял морду к ее этажу, хвостом завилял.
-
Куть-куть-куть! – поцокала и косточку сахарную из пальчиков розовых ему в
пасть.
«…розово
перстая Эос…» - это все, что оставила в Деве Эллада.
Старик-то
понимает, что там на листах выведено истлевшими давно каллиграфами. На то он и
старик…
Хотя
тогда, там – в театре… Мужи на нея, а жены – на него…
Это
здесь он дряхлым прикидывается. В театре она не на него
Смотрела,
так что толком и не разглядела…
Да и для
чего разглядывать от?
Сердце
девичье сжалось вдруг, а губы прошептали нежданное:
- Где же
ты мой, Сокол ясный? Что ж не летишь до своей Ладушки ненаглядной?
И встало
в глазах ея лицо милое да родное. Из-под ресниц свет несказанный, и губы тож
шевелятся. И ведомо ей, что они выговаривают.
Не знаю
уж и как, но кинулась Феврония в двери низкие. По лесенке крутой вниз
спешилась, по широченным половицам на крыльцо выкатилась, а там и дорого под ноженьки
ея белыя легла, и пыль на ей – пухом.
Через
луг, через поле в лес запетлялась-затерялась и встала беглянка средь поляны -
трава вкруг непримятая. Только птахи вверху свиристят, да насекомая всякая
гудит-жужжит.
А там
из-за березы и Лиса вывернулась. Классическая, как с детской книжки спрыгнула.
И рыжая, и с хвостом шикарным, и со щечками упитанными. Шерсть лоснится, а
глаза точно хитрущие.
-
Милости просим! – запела человеческим, хорошо поставленным голоском, -
Заплутала, никак?
-
Похоже, что так! – отвечала Феврония без особого, впрочем, сожаления.
- И то,
надоел чай терем тесный! – Лиса прилегла.
Дева
приметила, что рыжая часто облизывается и сыто жмурится. Не от того ли и в
беседу вступила, что сыта и делать ей пока ну нечего.
- Так пока
лето. В холоде, небось, в тесноте-то лучше тебе будет.
- Будет
наверняка! – зевнула Феврония и опустилась подле зверя в мягкую податливую
мураву.
- Ты,
похоже, меня совсем не боишься? – усмехнулась хищница, сверкнув белоснежными
зубами.
-
Классика! – восхитилась Дева.
И
головой покачивает.
- Не
пугана, значит! – заключает Лиса и кладет морду на передние лапы.
Собака
собакой! Феврония протягивает белу руку и зачинает с пушистым хвостом
собеседницы играть.
Лиса в
изумлении скашивает глаза, но даже не рычит.
А
пришелица, заслонивши глазки оным хвостом, засыпает.
Просыпается…
Вновь
засыпает. И просыпается в каком-то совершенно уж невероятном месте. Настолько
уж, что, по словам супер-коллектива, называемого «народом», «ни в сказке
сказать, ни пером описать». Призадумалась дева наша Феврония,
Как же…
это, если не говорить, то описывать?..
И не
сидит, и не лежит, и не стоит –
Находится…
Загадка
прямо не разгадываемая.
Задачка
– неразрешимая.
Вот
когда впервые за все эти многие другие страницы, папирусы да пергаменты Дева
по-настоящему струхнула.
И рада
бы что-то как-то…
Да
никак!
«Неужто
пришла я туда – не знамо куда?» - молвила про себя.
С
огромным, кстати, трудом думалось ей тут.
Тут-там
– одно!
Похоже,
уподобилась она одному из соискателей руки своей, усланному любимым батюшкой
сюда вот.
Сюда-туда…
Ни
за-чем!
Да и
батюшка ли ей эта сволочь-царь? Феврония, вроде как, и не царских кровей дева?
Силится
вспомнить, как усланный, допустим, Иван поступал, что делал в этих
нечеловеческих условиях.
Как
отсюдова на полянку хотя бы с лисой. Хоть и дивна разговаривающая зверина, но
не до такой же степени дивна, как эти никакие места.
И
занялось в ней позабытое чувство отчаяния. И зачало оно крушить намерзшие на
душу ея вековые льды отрешенности да бесстрастности. И дернулась всем тем, что
ощущала еще собою Феврония.
И от
острой боли пробудилась.
Рука вся
в крови. Лисьими зубками прокусанная. А сама лиса меж березок золотой шкурой
мелькает.
- За
что? – весело почему-то крикнула вослед ей Пробудившаяся.
- А неча
было ее за хвост дергать! – ответил близкий хриплый голос.
Огромный
бурый волчища сидел в египетской позе метрах в трех. Желтые глаза его скользили
по лесному интерьеру, ни на чем особо не задерживаясь, что нельзя было сказать
о торчащих сторожко ушах и нервно трепещущей коже влажного носа.
- Волков
называют серыми. – Ощутила вновь блаженную безмятежность этой поляны Дева.
- И что
из того?
За волка
хотелось прокашляться.
- А ты
вовсе бурый. Как медведь.
Волк
оскалился на сравнение и со словами «в семье не без урода!» бесшумно
приблизился к Деве и принялся облизывать продолжавшую кровоточить ранку.
-
Неужели уроды и среди волков бывают? – озадачилась Феврония, заворожено следя,
как укус затягивается голубой прозрачной кожицей.
- А кто
же я, как не урод, ежели вместо того, чтобы горло твое перехватить, да тело
белое искромсать, чуть ли не служу тебе?
Он
отступил на прежнее место и снова завибрировал ноздрями, запрядал ушами да
глазищами золотыми закружил.
по
окрестностям.
- А ты
всегда вот так? – доверчиво потянулась к нему Дева.
- Как? –
прохрипел и, наконец, прокашлял свою глотку.
- В
глаза собеседнику не глядишь?
И снова
оскалился Волк, хвостом даже дернул туда-сюда.
- Будто
я здесь с кем беседую, кроме тебя! – голос прокашлянный звучал свежим
баритоном.
- Какие
у вас тут всех голоса! В Большом только петь! – всплеснула руками Феврония.
Волк
залаял, что означало смех, и сквозь лай:
- А ты
попробуй без голоса жить тут! Чей вой слышнее, тот и вожак. Смекаешь?
И голову
к плечу склонил. Прямо в глаза глядит нашей отчего-то бесстрашной
путешественнице:
- Что-то
тебе нужно стало, раз сюда в чащобу нашу забрела?
- А кабы
и нужно, - отводит глаза погрустневшие девица, - какой ты мне помощник?
- Так,
значит? – качает Волк мордою, - А кто ж тебе тогда в помощники сгодится?
Дева на
коленях поднялася перед зверем лютым и персты розовые принялась загибать:
- Сам
посуди. Лиса меня из Нети выдернула укусом своим. Ты вот ранку зализал…
- Эка
малость! – отмахнул хвостищем Матерый, - Проси, пока не ушел. Знаю ить, бродит
в тебе заветное, наружу просится – выпусти да выпусти на волю! Проси! Ну?
И
глазами ало полыхнул.
Рукой
заслонилася Феврония, алчность в алости сей заподозрив:
- Не-а!
– тянет Дева, - Зарок я себе дала: никого ни о чем не просить!
- Просишь
же ты Бога? – Волк снова желто заплавал глазами.
Его
интерес к Деве заметно остыл.
- Но ты
же не Бог! – качнула та косою.
- Так,
значит! – и как давеча Лиса, так и он замелькал в белых стволах бурыми боками.
Феврония
поднялась с колен и побрела куда-то, погруженная в сомнение – не напрасно ли
она отпустила добровольного помощника, не открывшись ему.
А в чем
открываться собственно?
На душе
ясно, светло, чисто и…
Пусто.
Одна
только радость, что ниоткуда вырвалась.
А вот и
опушка. Вышла-таки, не заплутала.
Не она,
кто-то в ней обернулся к сомкнувшимся в ряд деревам и отвесил лесу глубокий
поясной поклон.
Нужна ли
Богу благодарность наша?
И
осенило ее: те, кого оставила она в лесу, не звери были вовсе. А проявление
невидимого бога…
- Прав,
выходит, бурый «урод»… - шепчут уста сахарные.
Уста
сладкие да красные от малины лесной, вкусной да душистой…
Тут бы
ей самое время и с Медведем столкнуться. Встречи в лесных малинниках с косматым
часты, но не случилось на пути ея косолапого для заветного третьего слова
сказочного, хотя кусты впереди затрещали так, что Дева инстинктивно присела под
очередной куп в красную крапину, не испугавшись, впрочем, ни капельки.
Схоронилась
как бы, а в то же время видно сверху ей – цепь по малиннику идет. Людей - не
людей…
Чужих.
И лица у
них черные, а в прорезях глаза зоркие, холодные, как у зверья. Краешек цепи
задел и ее. Один из чужаков, видит, прямо на тот куст идет, где она затаилась.
Куда
бечь? Села поудобнее, косу плетет, глаза долу.
Вон и
сапоги - не сапоги, бляшками да шнурами перепутанные. И подметка – с руку
толщиной.
За плечо
легонько тряхнул один из них и шепотком:
- Ты что
здесь делаешь, дурешка? Убьют ведь, не ровен час, или еще что похуже сотворят…
Пройдем сейчас и беги отсюдова. Поняла что ли?
Ресницы
подняла Дева и глянула прямо в прорези. Чужак и умолк, и руку с плеча ея белого
убрал. Да медленно так, как во сне.
- Это с
каких же тридесятей вы к нам, поганые, притопали? – спросила Феврония, на ноги
подымаясь в немалый свой росточек.
- Ти-ихо
ты! Услы-ишат… - а сам на шаг отступил и руки развел в стороны, будто в пляс
пуститься надумал, - А ты откудова такая здесь? Как из сказки… Как с картины…
Иконой сияешь! Господи, чур меня!
И
крестится Чужой. Да смешно так. Вроде и по-нашему, а вместо двух пальцев три вместе
сложил. Будто щи солить надумал!
Тут
окликать его начали евонные соратники.
И то. Он
же на колени передо мною опустился – им его и не видать стало.
- Да
сейчас, сейчас я! – откликнулся им, - Живот прихватило!
Загоготали
они в ответ, - ну ровно гуси! – и дале пошли.
А он
железяку свою за спину, ладошки лодочкой сложил, к груди прижал и снова
зашептал:
- Не
Марией ли тебя зовут?
- Нет,
Феврония мы! – и в поклон к нему.
На землю
сел, подошвы рубчатые раскинув:
- Как,
как? Фев-ро-ния? Постой, постой! Слыхал я где-то. Ну, да! В театр нас водили.
Там еще этот Китеж… град. Колокола… Татары…
Улыбнулся
вдруг белозубо – у них и на рту прорезь:
- А я
сам-то татарин. Ага. Не из Казани, правда, обрусевший. У меня и фамилия русская
– Петелькин. И откудова родня моя ее прихватила?
Я плохо
его понимаю, но смеюсь вместе с ним, потому как очень легкий у него смех да
ласковый взгляд:
- И
глаза у тебя не татарские вовсе. Синие, как васильки. И крестишься почти
по-нашему, и говоришь.
Протянула
Феврония руку и форменку, такую же, как и обувка, бляхами да шнурами перевитую,
с головы его смахнула.
Смахнула
и ахнула. Розовые кудри шапкой встали над затянутым черной маской челом. Не
спросясь, ладони в огнь эту погрузила. А потом как-то само собою слились эти
двое в объятие.
- Ты б
срамотню эту бесовскую снял бы! – шепчет она.
Сдернул
торопко маску он и таким красавцем предстал. Господи!
И
случилась бы у них та самая непередаваемая словом любовь, если бы не стал
окликать его голос резкий да хрипкий. Вороны так каркают.
В
солнечный день некстати так.
- Это
тебя! – и слезы у нея от помехи досадной.
А он все
сильнее ее к себе прижимает, оторваться не может.
Все
ближе карканье. И наша дева сказочная понимает, что и не карканье это вовсе, а
мат пере мат.
Вспыхнули
уши у, как там его?
- Пе-тель-кин
я! – шепчет.
Ярче
кудрей уши полыхают:
- Ты
прости уж нашего старшину, лада моя!
А сам
тряпку на лицо натягивает, застегивает, что расстегнулось. Да быстро так, споро
– будто машина какая!
Железяку
со спины на грудь перебросил и, кусты ломая, навстречу Ворону свому. Да спешит,
чтобы от места сего увести его.
А тот
будто почуял что:
- Ты там
не с женилкой своей игрался, рядовой Петелькин?
- Никак
нет, товарищ старшина! Оправился и все.
- А что
долго так? Вон цепь куда ушла.
- Понос
у меня, товарищ старшина! – да голос понизил, чтобы Она не услыхала срамотную
его отговорку.
При
мысли об ней, коленками ослабел, качнулся даже.
- Да ты,
Василек, и взаправду не того. Колышешься весь. Подойди-ка к рядовому Цыгайло. У
него таблетки есть от этого дела.
-
Слушаюсь, товарищ старшина!
Треск
все дальше, все слабее.
Феврония
отняла ладони от мокрого лица.
-
Ва-си-лек… - распухшие губы шепчут.
Радостно
ей и легко. И пуста она, как стебелек вот энтой травинки, через который от
земли до солнца привольно льется неистребимая сила.
Туда –
сюда, туда – сюда!
Вытянувшись
телом, ноги расставив, струит Феврония сквозь себя эту силу, как береза ранней
весною сок свой сладкий. И кричит от невозможности криком нездешним, криком, от
коего пошли песни русские, медленные да полноводные…
Не
слышит крика-песни старшина. Их танкистов он – на ухо туговат.
Зато
рядовой Петелькин слышит, и голову к солнцу закидывает, и стонет, и маску с
лица ненавистную рвет. И смотрит, оглянувшийся бывший танкист, как вытянувшись
струною, автомат из рук выпустив, валится с ног восемнадцатилетний солдат,
озарившись счастливой улыбкой.
Замертво
валится, и струйка крови из уголка припухших, быстро голубеющих губ его
поползла.
Матерится
старшина и пускает в небо россыпь автоматной очереди. Чуть подумав, трещит
малинником к месту задержки рядового Петелькина, где вместо жидкого дерьма
находит оброненный Февронией платок.
Чудом не
наступает он на травиночку, вытянувшуюся среди прочей примятой двоими
растительности.
Хочется
старшине матюгнуться еще и еще, да занемели почему-то губы. Поднес платок к
лицу, вдыхает запах чужого мимолетного счастья и уходит к спешащим на выстрелы
спецназовцам.
А
платок. Платок во внутренний карман, к сердцу. Пусть греет.
Окоченевшее
его сердце…
Только,
когда уже в вертолете сидел он подле лежащего на трясущемся полу Василька,
привиделось ему.
Будто
еще один Василек поднялся из лежащего и в рост встал. И глазами заводил, будто
ищет кого.
Нашел,
улыбнулся слабо.
«Т-ты
чего, рядовой Петелькин?» - подумал старшина, сомлев от невозможности.
«Найди
ее, старшина!» - будто говорит Привидевшийся.
«Как же
я тебе ее найду, В-василек?» - замаялся бывший танкист.
«Платочек
и приведет! Только слово мне дай, что найдешь и сберегёшь!»
«Слово? Да
ради бога, е. т. м.!» - заторопился старшина.
Кивнул
Василек и уплыл куда-то.
И снова
оглушил грохот винтов, снова затрясло. И он облегченно вдохнул пыль, всегда
поднимающуюся с клепаного пола. Осторожно глазом повел.
Тут.
Лежит. Затылком по металлу стучит.
Стащил с
головы шнурованный шлем и подложил под голову. Смотрит долго на выбившиеся
из-под наброшенной куртки розовые пряди.
Почему
это рыжих котов Васьками называют? В большинстве своем…
Внизу
показались кубики казарм, и старшина Хруль забыл вертолетный свой сон.
До
времени.
Все без
утайки доложил сержанту, тот лейтенанту. А тот уже дальше наверх.
Рядового
схоронили через три дня, как и положено. Но все успели и с экспертизой, и с
актом.
Салют из
трех залпов.
Только
вызвал старшину самый верхний. Выложил перед ним скоросшиватель, пепельницу по
темному лаку подкатил и сигареты «Мальборо» из заморской фольги вытряхнул:
- Читай,
Иван Петрович! – говорит.
Тот
прочел. Быстро прочел. Закрыл картонные створки и вытащил из нагрудника «Приму»
со Сталиным на красном фоне.
Верхний
поспешил окно растворить. Взгляд его упал на замызганный «Жигуль», уткнутый в
противоположный тротуар.
На
заднем сиденье устроился некто с полевым биноклем у глаз. В бинокле видны оба
собеседника. Наблюдающего интересует один из них. Тот, что у окна стоит и на
его замызганную машинку смотрит.
Удача!
Он начал говорить, стоя у окна. Так что артикуляция, пусть и не мхатовская,
вполне различима. Разговор к тому ж и записывается. Верхнего с мелкой сошкой.
Сошкой,
сотворившей на идеально вспаханном армейском поле досадный огрех.
Таким
образом наблюдающий и смотрит, и слушает, вальяжно развалившись на продавленном
сидении. А потом, бинокль опустив, только слушает.
Человечек,
отряженный Верхним посмотреть, что за машина напротив части стоит, увидит
только дрыхнущего на заднем сидении шоферюгу с газетой «Новь» на морде.
Ну,
стоит. Начальство ожидает. А что такого? Да еще нагловато так матерком,
по-свойски.
- Ладно!
– полковник отходит от окна.
Кстати
это у него фамилия такая – Верхний. Семен Андреич.
- Ну и
нагадил махрой своею! – ворчит.
- А?
Это… извиняйте, товарищ полковник! Махра она ядренее вашего энтого, значит.
Спасибо за угощение, так это…вот.
-
Прочел?
-
Ознакомился, да значит.
-
Складно изложено. Нам бы так! – полковник уже за столом сидит, на старшину
щурится.
- Шибко
талантливые написали, это… да.
- И что,
все так и было? – закипает Верхний
-
Товарищ полковник!
-
Сидеть!
Скрипнул
стул.
- А
знаешь, кто у тебя такой талантливый в рядовых шмыгает?
- Ума не
приложу, значит…это.
- Очевидец
написал-то, понимаешь, Петрович?
- Там
все свои были. Писателев вроде не наблюдалось.
- Вот
из-за таких, как ты юродивых, мы Россию и про… это!
-
Товарищ полковник!
-
Сидеть! Все, что я могу сделать, старшина, так это…
- Зачем
вам-то мараться, товарищ полковник, навроде не это… да?
- Уже
замарался тем только, что в руках папку подержал. Отмоюсь ли?
-
Спасибо, товарищ полковник!
-
Да не полковник я тебе, не товарищ, м.т.! Семеном зовусь Андреевичем. Будем
знакомы, стало быть.
- Ой!
Что вы делаете-то? Это ж значит даже не это, вот…
- Ты
давай, пока оно горит, пиши.
- Что
писать?
- Рапорт
об отставке, дурень!
-
Товарищ полковник!
-
Сидеть! Сидеть и писать, потому как выбора у тебя никакого.
- А
причину каку указать, эх неприсуха така, вендиль-крендель!
-
Болезнь, старшина, у тебя неизлечимая. Вот и справка о психической твоей
неадекватности. Еле выпросил у жены.
- Че-го?
-
Молчать! Писать! И катиться к чертовой матери, пресвятой богородице!
Тут и
вспомнил Иван Петрович о видении своем, о платке…
Затих сразу.
Дописал, подписал и на кучку золы в пепельнице не глянув, с Верхним не
попрощавшись даже, молча вышел.
Без
бегунка в тот же день и отпустили его на все четыре стороны. А может и на пять
– как знать!
Не
удержался Верхний, крикнул со второго этажа печатающему шаг старшине:
- С
рядовым Цыгайло не забыл попрощаться, Петрович?
Обернулся
Хруль, не останавливаясь, козырнул:
-
Талантам – зеленая улица, эта так вот!
А
Верхний перевел взгляд на «Жигули». Водитель сидел уже за рулем. Как только
старшина Хруль из ворот ГУ вышел да налево свернул, машина, выпустив черный
дым, неспешно затарахтел в ту же сторону.
Почти
тут же над ГУ завис вертолет. Да не армейский с полом в заклепках, а игрушка
импортная, где и кресла мягкие, и кондиционер, и музыка, и полы паласом
затянуты.
Повисел,
повисел и наискосок через весь город немалый к опушке поступающей к окраинам
тайги наладился.
Верхний
спрятал мобильник в карман, а переставший чихать и стрелять «Жигуленок»,
обогнав вышагивающего в никуда не старшину, остановится снова. Человек с
газетой «Новь» под мышкой пойдет сначала навстречу Хрулю, потом и рядком,
заводя с ним обычный для наших дней разговор:
- Мне
срочно нужны сотрудники вневедомственной охраны. Мне сказали, что вы можете
рекомендовать кого-нибудь из дембилей.
- Кто
сказал? – старшина как печатал шаг так и печатает.
Собеседник
незваный аж запыхался.
Старшина
замедлил шаг, как бы врубившись в происходящее:
-
Сколько человек надо?
Владелец
«Жигуля» вытащил из кармашка клочок бумаги и прочел три фамилии. Как бы прочел,
потому как бумага чистая была:
-
Сержант Хруль, старшина Петелькин и… и старшина Цыгайло. Вот эти трое. Прочел и
бумажку обратно в кармашек.
Названный
первым сузил глаза, двумя пальцами ловко бумажку ту выхватил из чужого кармана
и развернул.
- Ты
кто, мужик? – просипел недобро.
- Я тот,
которого никто не любит, – странно отвечал названный «мужиком», выбирая бумажку
из скрюченных пальцев Хруля, -
А еще,
Иван Петрович, работодатель. Согласны вы работать на меня или не согласны – не
имеет значения, потому что я все о вас знаю, и вы меня устраиваете. А теперь
попрошу вас в машину – нас ждут дела.
И пошел
к машине, не сомневаясь, что бывший старшина за ним последует.
Он и
последовал.
В машине
хозяин продолжил разговор:
- Тут
такое дело. В деле проявить ты себя должен. Справишься – беру. Нет – смотреть
будем.
А едут
они к тому месту, где их игрушка-вертолет дожидается.
- А
остальные уже на месте? – спросил старшина, глядя стеклянно на дорогу.
- Да
будет тебе, Иван Петрович! Знаешь же – «иных уж нет, а те далече». Вижу я –
один и справишься.
-
Старшина, значит. На мое место захотел… это да. За такую малость да така велика
цена… Э-э, никак край города уже. Забросил бы меня в часть – отставку, эта,
оформить. Вещички там захватить, отходную поставить, значит эта вот…
Не
остановил машину странный ея владелец. Сказал тихо и просто:
- И
оформят, и вещички. А прощаться тебе не с кем. Всех Цыгайла подмял. Так что,
Иван, живи и радуйся – простая ты душа.
- Иными словами
– дурак?
- Для
них – да! Для меня – в самый раз!
И так
убедил, что бывший старшина, напоследок спросил только:
- А за
что повысили-то рядового?
- За
успехи в боевой и политической.
А потом
он в вертолет пересел. Иван Петрович, не смотрите что простоватый, понял, что
Верхний продал этому «новому» отличного мужика – мастера на все руки. Небось и
нахваливал, как Собакевич Чичикову нахваливал своих мертвяков. Старшина прочел
недавно «Мертвые души». Он любил книжки читать. Особенно те, которые в школе проходили.
Тогда-то он не это…конечно же, да. А в казарме. Опять же Леночка-библиотекарша…
И он стал думать о Леночке, глядя вниз по привычке цепко и зорко, потому что
хозяин-шеф-босс-барин сказал ему:
- Ищи!
Найдешь – не обижу.
И
сказал-то, как в сказке «Поди туда…». Сказки Иван Петрович любил и перечитывал
их без счету. А было бывшему старшине ровно тридцать лет и три года. Аккурат,
три дня назад перед учениями обмывали они дату. И тогда лейтенант Куртепко
намекнул о подарке от самого Верхнего.
Теперь-то
что воспоминать? Все улеглось на свои места, как патроны в обойму. Старшина
прекратил свое существование, привычно превратившись во что-то следующее.
Например вот в зоркий и цепкий взгляд.
- Ищи!..
А я заблудилась
в
деревьях и травах,
И мне не
хотелось
из них
уходить.
Не
испугалась
не
удивилась.
Спокойно
и радостно
Сделалось
быть!
Травинкой
пускала
Я корни
в глубины,
целебною
влагой
пропитываясь
до макушки.
Цветком
поглощала
Солнца
приливы.
Дождем
наслаждалась
гаршинскою
лягушкой.
Мне
нравилось быть теми,
Кто был
избавлен от глупого тела,
способного
лишь алкать
и
безобразно страдать
от
голода, от жажды.
Разинув
пасть,
Размером
с гаражную пуленепробиваемую
с
кодовым запором дверь,
таким же
сложноустроенным,
как тот
зверь,
что
кружит в ясном небе.
А зачем в
самом деле?
Феврония
закрылась ладошкой от солнца, вглядываясь в рукотворную стрекозу с выпуклыми
глазами.
Вот зев
ее открылся. Из него выскользнула и заколыхалась на возмущенных вращением
невидимых крыл паутинка.
По
паутинке споро сползать начала букашка цвета пожухлой листвы…
Ну, при
чем здесь ты
Полу
придуманная не мною Дева…
Коей
помешали под венец идти
непредвиденные
обстоятельства?
Неужто
это вновьвмешательство
Нарушит
в неспешность сложившийся ритм?
Раздавит
его, раздробит
Подошвой
знакомой ей уже казенной обуви?
Бровей
соболи
прижались
мордочками
друг ко
другу…
- Не
бойся меня, дура!
И узнала
она голос, так грубо прервавший слияние ее с розовокудрым сыном Солнца.
Хладом
колодца
Пахнуло
на превращавшуюся в травинку.
Февронию
трудно было назвать наивной.
Обвила
рукою ласковую кору дерева,
Готовая
в любой момент стать его хрупким подобием.
Но тут
обладатель грубого голоса вынул из внутреннего кармана униформы платок.
Ея
платок, и рука розовоперстая, солнышком прогретая протянулась к платку.
«Встала
из мрака младая
с перстами пурпурными Эос!» - раздался позади
ее еще один голос.
Раздался
нежданно, не помешав однако спецназовцу с платком защелкнуть на розовоперстости
эпической наручник и одновременно клацнуть затвором последней модели
автоматического оружия:
- Ни с
места, рядовой Цыгайло! – металлическим голосом произнес Обратившийся в зоркий
взгляд.
-
Ошибаетесь, я теперь не рядовой! Я теперь прапорщик, бывший старшина Хруль! – и
новоиспеченный офицер шутливо поднял руки, - Опускайте, опускайте автомат, Иван
Петрович! Свой я…
Он
подошел к связанной наручниками паре и потянул к себе платок, наряду с
наручниками соединивший две человеческие руки.
Опустив
глаза, Феврония видит, как покрывается ее платок пятнами дерьма в тех местах, где
касаются его пластилиновые пальцы самодовольного чужака.
А еще на
распахе голубоватого полотна увидела Дева, как медленно падает подрубленным
кедром Василек. Как медленно оборачивается этот вот старшина и как отступает за
качнувшийся куст вот этот самый Цыгайло, поднимая к плечу дымящийся ствол с
навинченным на дуло глушителем.
И глаза…
Глаза
убийцы такие же, как и сейчас. Будто слюдою задвинутые косячки.
Блестят
себе и в дождь, и в ведро одинаково.
- Ты бы
его не жалел! – звонко сказала Феврония сковавшему ее и выхватила платок из
поганых рук, - Бо нелюдь ен и убивец!
- Что
несешь ты, девица красная? – с улыбкой воззрился на нея прапор, но слюдянки в
глазах евонных треснули и посочилась сквозь энти трещинки такая мракотень, что
Дева уже в крик дернулась:
- Чего
же медлишь, солдат? Это ж он мово Василька порешил!
Хруль
десантником был, а не любимчиком первого отдела, а потому мастерски упакованный
куль, минуту назад бывший офицериком в новеньких еще погонах, плавно поплыл
вверх, в жадную пасть лупоглазого насекомого, настырно жужжавшего на головами
персонажей.
Девицу
же, прищелкнутую к его кувалдообразной кисти, Иван Петрович повел в сторону
заранее оговоренного места.
Босс долго молчит, так что у Ивана Петровича
затекает шея и спина от супер - удобного японского кресла. В конце концов он
вытягивается в привычное стояние перед начальством:
- Так
что, я пойду… это… да!
- А как
же Она? – шевельнул седыми бровями до сих пор молчавший, - Или Цыгайле
перепоручим её охрану?
Бывший
старшина побледнел, потом покраснел.
- Вот
видишь, - мелко закивало седым ёжиком
новое начальство.
Хруль
понял вдруг, до какой невозможности надоело ему всякое начальство. А старик
будто мысли его читает:
- Я сам
всю жизнь маялся под началом у кого-то быть. А потому отсылаю тебя с Нею туда,
где только звезды будут на вас глазеть да зверье неразумно-безумысельное.
- А как
же… Семья у меня… значит это, – всего и возразил бывший сержант.
Старик
поглядел куда-то далеко за спину стоящего, шеей дернул:
- А это как
нужным считаешь. Бери семью – места в тереме всем хватит.
- Пацану
учиться где? – в последний раз уперся Иван Петрович.
Начальство
качнуло лбом, из под бровей льдом сверкнуло:
- Не
пойму я. Тебя или меня убиенный рядовой просьбой запредельной озаботил? Закрой,
закрой рот, простота! Все готово, иди себе. А семью и известят, и одарят, и
обеспечалят. Чай, за спецназовца жена шла, а не за аптекаря. Да и сын не дитя –
определится. Твоя, небось, поросль. В отпуск опять же ходить будешь. Контора
веников не вяжет.
И
захихикал старик-старичок нежданно звонко и молодо.
-
Разрешите выполнять? – по привычке рванул ладонь к виску бывший старшина.
- Да
храни тебя бог, Петрович! – чуть ли не перекрестил его на дорожку босс и нажал
кнопку под столешницей.
Спустя
минуту, из левой двери в кабинет шагнул несколько помятый знакомый уже нам
прапор.
Слиться с побегом ветвящегося растения,
полым с матовой прозрачностью еще мягкой коры, оставляя позади вязкое
одеревенение кажущихся нам неподвижными стволов.
Сейчас и
всегда я гибкое скольжение в упругих солнечных струнах
резцом
по кажущейся монолитности розового мрамора,
кончиком
кисти по рисовой бумаге,
шариком,
плавающим в геле, по кремовому стандартному листу «для записей»,
быстро
остывающими каплями на пяти никогда не смогущих пересечься, на пяти, машиной
проведенных линейках,
серебристой
уклейкой, по-японски прекрасной серди лениво колышущихся водорослей и
брезгливость вызывающей в миске у кота.
Кто и
когда
научил
меня божественной этой маневренности?
Скользит
игла, проникая сквозь кальций скорлупы яйца, перышки утки, шерстку зайца
и
беспомощно упирается в непроницаемость стального листа.
И пока
из сундука Иван в нетерпении вытряхивает мумифицировавшиеся тушки,
мелкая
игрушка соскальзывает в то, над чем той дурак сундук трясет…
Вновь
бессмертен Кощей! Вот и все.
Голограмма
старика возникла так же неспешно, как нехотя проливающаяся сквозь желтые зубы
неторопливая речь:
- Ты
сама понимаешь, о чем говоришь?
Феврония,
о последствиях не задумываясь, медленно кивнула.
- В
таком разе продолжай, не стану мешать! – и осклабился.
А дева
на заданную тему задумалась. Крепко. Затылочком о резную стенку оперлась,
бровки поднахмурила, уста приоткрыла. Хороша, чего там, ни в сказке, ни пером…
это… да.
Ажнак вздохнул
бывший старшина, да глаза быстро на другие мониторы перевел. Такой вот он.
Нанялся Острым глазом быть – и глядит, хоть тут камни с неба или еще что
потяжелее. Вот и теперь. Усек на втором с левого краю сиреневом квадратике
что-то неуловимо лишнее…
Не
цветные почему-то бывают голубыми. А тут фиолетовые. Эти, видать, лучше
сделаны. Фирма веников действительно не вязала. В этом Иван Петрович убедился,
ни разу не столкнувшись с милыми русскому сердцу тяп-ляпами, авосями с небосями
и с просто готовыми расползтись в неподходящий момент соплями.
Контора,
где Ивана обучали с младых ногтей уму-разуму, тоже тряпками не торговала.
Настолько не торговала, что курсант Хруль предался ее трем буквам, как инок
святой троице. Как-то мимо него скользнул процесс медленного и неизбежного
переворота сего айсберга. Верхний берег черный уголёк, превращающийся в
бриллиант. Спроси – сам не знал и зачем берег.
Снова
выковыривает свой сотовый, набирает возникающие на пейджере по одной – чтобы не
запомнил! - цифре. Номер меняется каждый раз, как и шутливое словечко в конце
связи!
Как,
например, тогда: «Цыгайло направить в квадрат такой-то!». «Есть!» - ответил он,
не ведая, кому. Оторопь только взяла: выходит, он с этим гадом в одной обойме.
Не исключено, что и на него донос уже подшит в стандартную папку. Только в
отличие от Хрулевской, его, Верхнего папку никто не уничтожит…
Дева же перестает думать о главном.
Зачем
думать? Все очень просто. Достаточно вспомнить школьный учебник. Намагниченная
игла, намагнитившись трением о прокалываемые перья и шерсть, должна устремиться
к своему магнитному центру. Так?
Что для
данной иглы есть центр? Правильно, сердце хозяина!
Феврония
вскочила с лавки, потянулась сладко и в ладоши – хлоп! Три разочка.
Мать
честная! А Надюшка с бельем на речку ушла! – старшина вспотел.
И вот,
перед Девою встал он с подносом, заваленным всякой заморской фруктой и овощью.
Составил на стол и обратно к мониторам своим затопал.
- Мытые
хучь? – крикнула вослед ему капризным нарочито голоском хозяйка.
И он
ответил уже в микрофон:
- Не
извольте беспокоиться, в трех водах!
- Это в
каких таких трех? – хрумкнула «гольденом» Дева.
Взора не
отводя от мониторов, он отвечает и на этот пустой в ряду таких же вопросов. На
любой вопрос отвечает. Безукоризнено-вежливо:
- Поначалу
в простой, из колодца. Затем у мертвой пожамкал. Ну, и в конце живой водицей
оросил… это… значит… да.
Она еще
о чем-то говорит, а он запись отсутствия просматривая, снова замечает непростой
дрог ветки и руку с неосторожно сверкнувшими часами.
-
Пардону прошу, мадама! – и отключает ее голос.
Мадама,
впрочем, продолжает говорить. Он-то видит по безмятежному лицу ее – не важное
говорит. Зря, конечно, он так думает. Хорошо что говор ея прилежно пишут в
другом месте, и сам Кощей прослушивает наговоренное.
Увеличил руку с блеснувшим браслетом Хруль.
А
часы-то на браслете знакомые.
Думай,
Ваня, вспоминай.
«Рядовой
Петелькин по вашему приказу, товарищ старшина…»
«Который
час, Василек?» - перебивает, вертя заглохшие свои.
«Девять-пятнадцать,
товарищ старшина!»
Даже
время запомнил. Василька часы.
Задачка…
Вот
только напрягаться Иван Петрович не привык. Пустое это дело!
Ого,
сколь фрукты умолотила красавица наша!
Звук
включил.
- …а она
летает! – досказывает Дева и тихим смехом звенит.
Есть птахи
такие неказистые, с хохлами на голове. Как заведут свирели свои,
останавливаешься и стоишь слушаешь.
Дурак дураком.
- Забери
поднос! Не то объемся да распухну, да в неприличие впаду! – и снова зашлась в
свирелях своих.
-
Прости, краса, но не след мне с места сходить, – скользит по мониторам Зоркий
Глаз, - Вон Надюшка возвращается. Сейчас и заберет.
Феврония
вздохнула и, глаза округлив, вновь в Думу вытянулась.
Ничего
особенного. Она частенько вот так…
Только
каженный раз тут же звонит босс и одно и то же в трубку: «Глаз не спускать!»
И
понимает бывший сотрудник трехбуквенной конторы, что кажный сантиметр теремка
нашпигован микро-аппаратурой будущего века. Привычное спокойствие охватывает
его засекреченную на века душу. И еще раз от разу растущая грусть. Приступы
тоски все мучительнее – не залить. Да и нет в этом раю водки. Даже курить
категорически запрещено. Одно можно. Нажать кнопку записи и, срывая на ходу
нехитрую одёжу, бултыхнуться…
Сначала
в ключевую воду, затем перекатиться по мураве в голубую полынную и ополоснуться
под душем…
С
розовой водицею.
На
турнике можно пару колёс крутануть, а на крылечке квасок в бочаре. Зачерпнуть
ковшом…
И опять
Зорким Глазом на мониторы пялиться.
А ежели
аудио к им подкрутить пошибче, то превращается Глаз в Ухо. Мохнатое, звериное.
Вон они
веточки под ботинками десантными кряхтят-потрескивають. А вот супостат за сучок
нервущейся своёй тканью зацепился. И тут же заповедная народная реакция. Да в
голос! Да с коленцем…
Воркуй,
голубь, подоле…
Никак
нервущаяся ткань порвалась! Рукав порвал, прапорщик Цыгайло! Его голосок и
коленца его.
Бывший
старшина еще перед строем срамил его.
И сам
умел и другие ребята подпускали. Той же Василёк. Но так вот гадко да злобно
никто, кроме выхоленного этого гада не… это…да… значит…
Не докладывать
решил, искать. Из Уха мохнатого превращается Хруль теперь в кожаный мокрый нос.
След!
Бери след, бывший десантник!
Он уже в
нужном квадрате, уже снял с сука нитку, обметанные листы прошел, уже запах импортной туалетной воды ухватили трепещущие
звериные ноздри его. Взял след Хруль! Четверть часа прошло, как крался здесь
чужак.
Только в песне, только в песне можно стать
настоящим… настоящим…
Запнулась
Феврония, на Надин взгляд напоровшись. Навстречу Надежда ей из чащи лесной
идет.
Идет и идет.
Только разве можно т а к смотреть. Дева вогнулась даже, как от удара.
Впрочем,
тут же обтекла препятствие, сотворив из жены охранника своего скальный этакий
остров, а вернее сказать – риф, потому что с головкой накрыла собою Дева
негибкую эту особь. А, накрыв и обойдя, сразу же потеряла к ней интерес и
потекла далее душистой, вязкой медовой собою, оживляя живое, а мертвое…
И
остановилась Феврония перед тем, кто Василька…
Из-за
куста…
В спину:
- Тебе
что ж здесь, на пути моем надобно, нежить?
И брови
вскинула над потемневшими очами, и руки белыя точеныя в бока крутыя уперла.
- Яка
краля! – вспомнил забытый в третьем колене родной язык хохол Цыгайло.
И тож –
руки в боки.
И
почуяла за им силу Феврония бесстрашная.
Силу
знакомую, тугую, как черная толстая резина.
Только
не испугалась Дева. Что ей така сила, от коей можется ей вверх вознестись али
вниз просочиться да меж дружелюбых корешков скользнуть ящеркой к ближней живой
полынье!?
- Пошто
Василька загубил да честного Ивана опорочил? – и окаменевшая Надежда
воспомнилась Февронии. – Жену его почто грехом обмарал?
Прищурил
пустые глаза, сверкнул золотыми коронками прапор:
- Дак за
бабки же, телочка моя ясноглазая!
И
почуяла Дева распаляется он, хмелеет от медового духа ея.
- А,
главное, я думаю, для того, чтоб тебя, ярочка моя устренуть…
Говорить
уже не мог. Жилы на лбу вздул, глаза кровью налил, истомой вонючею потёк. И
рассупониваться, рассупониваться начал, обрывая пуговки, ломая молнии, крепкую
армейскую ткань на лоскуты разрывая.
И
дивилась тихо дева на такое превращение туго упакованной резиновой
расчетливости в носорожье какое-то облако. Всей силы, копленной по капле все и
вся переступившим, вогнание в лилово вспухший трясущийся рог…
Надо
сказать, Дева и не видала ни разу такого за все свои бесконечно прошуршавшие
века.
О
вознесении облачком речи уже не шло, а утекание вниз требовало какого никакого,
но расслабления.
А тут
какое ж может стать расслабление.
Струночкой
натянулась Феврония, на ветру зазвенела былиночкой.
Пресвятая
дева! Спаси!..
Тут и затрещали
страшно со всех сторон сучья, огромная серая тень налетела на голого
вожделителя и рухнула вместе с ним оземь.
-
Оглянись-ка! Я здеся… - позвал не совсем человеческий голосок.
И
отвлекшаяся на зов не увидала – услыхала только страшный хруст да булькающий
хрип.
Лиса же
– то ее зов был! – кружила все зелеными глазами с невидимыми почти на свету
черточками зрачков, отступая в лесную сень все глубже и уводя Февронию от
жуткой картины расправы над покусившимся…
на что
же?
На самоё
– жизнь!
- Неправда
твоя была-а… - поет лиса, вильнув рыжим великолепием с белой отметиной на
кончике.
- Моя
неправда? – изумляется ни разу никому не солгавшая.
- Помощь
надо просить! – хищница облизнулась на запах крови с недальней поляны, но
удержалась из приличия подле вполне невкусной Девы, - Не часто, конечно,
иногда, но… от чего же…
На
большее её не хватило, слюна уже мешала ей говорить, и ломанула зверюга туда,
где слышалось сладострастное урчание ее серого напарника.
Без сил
опустилась Феврония в высокую траву. И здесь из-за дерев выступили сразу двое.
- Слава
богу! – истово перекрестилась Надя, - не тронул!
- Успел!
– сипанул Хруль и опустил руку с пистолетом.
Но тут
же, ноздри раздув, шагнул в сторону страшной поляны.
-
Погоди! – подняла руку Феврония.
- Чего ж
годить – там он! – повел по-звериному белками превратившийся в Нюх.
-
Говорят тебе – не ходи! – повисла на нем и Надежда немалым своим телом.
А Дева,
обронив странное «они скоро уйдут!», побрела к Райскому терему.
Немного
погодив и отослав жену следом за Хозяйкою, Хруль вступил на поляну,
развороченную обычной, в принципе, драмой.
Снял с
обглодка руки знакомые часы, неловко перекрестился тяжелой рукой, но вздохнул
легко. Затем выжал на мобильнике очередной номер и, услышав скрипучее
«Слушаю!», доложил обстановку.
Там
молча, не ответив, отключились, чтобы более никогда не звонить сержанту Хрулю и
сделать свой последний в бесконечности веков звонок.
Полковник Верхний положил трубку и тоже,
пробормотав «Царство тебе небесное, вонючий прапор!», легко вздохнул.
Спустя
неделю, позвонил он, как положено, доложиться и услыхал металлически вежливое:
-
Абонент не отвечает!
Месяц
спустя, позвонил – то же!
Ради
хохмы через год, по - пьяни набрал въевшийся в мозг номер. В ответ – треск.
Техника, видно, из строя… того… это… да.
Он сидел за массивным в духе прошедшего-таки
века столом, опершись затылком в кожу высокой готической спинки.
Она не
подошла к нему. Как обычно, издали смотрела. Они ведь так лично никогда и не
встречались. Издали друг на друга.
Иван
Петрович выдвинулся из-за ее спины и направился к столу. Обошел кресло и
выдернул, обмотав сперва носовым платком руку, длинную нездешнего вида иглу из
остывшего уже тела и в пакет ее. На предмет экспертизы.
Седая
голова, удерживаемая застывшими мышцами, медленно опустилась на кромку стола.
-
Мастерский укол! – пробормотал бывший курсант Трех Букв, - В ту самую точку!
- Нет ли
письма или какой-нибудь записки? – спросила Она,
к столу
медленно приблизившись.
Пыль покрывала
темный лак столешницы. Ящики стола были абсолютно пусты. Сейф, вскрытый
старшиной – мастером и на эти руки! – тоже.
Иван
Петрович развел руками и отступил к двери:
-
Схоронить надо бы. По-человечески чтоб… это… да.
Дева
слабо улыбнулась и головой покачала:
- Не
надо… по-человечески.
Взяла из
рук своего охранника пакет с иглой, отошла к центру огромного ковра, сотканного
дивным концентрическим узором, и, прошептав что-то, встряхнула пакетом над
самым центром его.
Игла,
проколов пластик, мягко ткнулась в ковер и исчезла, как бы в землю уйдя.
Иван
Петрович притопнул по линолеуму. Под ним угадывался бетон.
-
Дела-а! – сипанул и умолк навсегда на эту тему.
Феврония
же, отвесив трупу поясной поклон и, легко вздохнув, быстро вышла в похожую на
люк дверь и потом отрешенно наблюдала, как спутник ея завинчивает ярко-желтую
баранку на отсвечивающей заклепками железяке.
Как
только они отошли, обломок скалы по невидимым пазам съехал вниз, скрывая от
глаз единственный признак человеческого присутствия в этой глуши.
-
Нечеловеческого присутствия! – поправляет Феврония, поведя бездонным оком в мою
сторону и сразу кого-то мне напомнив.
А когда
они уже к терему подъезжали, земля вздрогнула, исходя одиноким долгим
гулом-стоном.
Навстречу
им Надежда на крылечко выходит, руки передник теребят:
-
Молодцы! Прямо к обеду.
Улыбается.
А на самом донышке её, в общем-то, чистых глаз пульсирует тихая неутолимая
усталость…
Из
воровства, из обмана –
- пахнет
дерьмо пряно -
в гуд
изумруднобрюхих мух,
в столб
мелких кровососущих,
да
упругим стеблем
томно
заваливаясь
на все
четыре стороны,
да
душистой пустотой
среди
влажных стенок,
вытолкнув
лениво
ворсисто-лопушистые
листья,
возносится
над средою
выше
забора,
выше
хорома
пузатого
барона,
выше
клена-патриарха,
спугнув
тень-тенькающую птаху,
заполняет
тридесятый слой атмосферы
махрово-бордовый
цветок пения,
древнего,
как и
сами представители презренной касты,
изгнанной
из царства
просветленного
Гаутамы.
Кружат
цыганы
головы
цивилизованным обитателям
сладко-хмельным
подвыванием
со дна до
дна.
И цель
одна,
Увы!
украсть-обмануть,
в дерьмо
макнуть
наивным
лицом.
Скорбь
отцова
в данном
случае
притворна
–
мало ли
близ Трона
кишит
живности
в запахе
жимолости?!
Довольно
на них
Держимордости…
02.04.2001