«ДВЕНАДЦАТЫЙ
АПОСТОЛ» (Ледковская Любовь
Александровна)
Относительно одного только предварю
следующее. От первого лица говорю не из гордости, но,
подставляя себя сосудом неким, вбирающим и тут же отдающим без задержки то, что
изольется от спутников моих в этом паломничестве, которое да начну, наконец, во
имя спасения от надвигающегося вновь Искуса отчаяться и потерять окончательно
тот Дар, с которым снарядилась отважно в эту жизнь, избравши ее, не сомневаюсь
уже, вполне сознательно, потому что никогда не покидало меня ясное и
холодное самонаблюдение – знающие его да благословенны, будут на своих путях!
К забывшим
себя да подосланы будут похожие на Ангелов сонма Велиара. Полагаю, на то они и
имеются в таком множестве. Именно они будут мешать мне даже теперь, когда
ухватила я нить и обвязалась ею вокруг пояса. Они будут делать вид, что могут
нить эту оборвать. Да оборю досаду, ими взбаламучиваемую!
И если
решено измерить, взвесить и уничтожить, то это Делание пойти должно промыслом и
по руслам Решившегося на него.
Предаться с
забыто-щемяще-сладкой наполненностью розового сосуда золотистым текучим
нектаром, собранным со всех цветков и травинок. Вон сколько их! Вся пройденная
дорога заросла ими и на глазах зарастает. Хочется не верить, что такое можно.
Но уже не можно. Сухость,
пустота, шуршание крошек растрескавшейся той розовости, и пыльная пустота
внутри ея. Какая трата уже сочтенных дней!
Нет, нет же! Наполненность
нежно щекочет края живого, пронизанного нездешним светом мягкого прикосновения.
Вот-вот слезами проступит Радость Начала.
Что же тогда делать с
поговоркой «Лиха беда…»?
Да отослать тем, кто ненастоящее, лукавое затевает!
А когда такое вот лицо
сложится из бессмысленных узоров на линолеуме, кивнешь только – понял, мол! – и
дальше по ниточке. Не стану называть Ариадниною эту зыбкую связь с пока моим «Я ». Вернувшись к нему, убедить хочу
отважившегося читать излагаемое в полном отождествлении с моим
его собственного «Я ». Надеюсь на то, зная, что все «Я » суть одно бесконечное
бездонное и вездесущее ВСЁ, из которого истекаем, в которое впадаем, которым
течем в предначертанных берегах. И это главное наше дело – течь, как все течет
в избранном нами не нами мире. Скользить, вбирая по пути все попадающееся с
тем, чтобы, впав туда, откуда и, очистившись, снова истечь…
Зациклившись в этом
сравнении, выпрыгиваю на непослушных ногах в толпу, обступившую Одного, и кто
волей, кто любопытством, а кто и просто скукою, внимающей этому Одному. Робко
поднимаю веки. Да нет же! Просто на него гляжу! А робость оттого, что знаю, кто
он и зачем. Почти знаю, потому полного знания не бывает.
И Он замечает меня, влившись
во взгляд мой, и радуется мне. Но, когда похожу в череде под руку его –
креститься водою из Иордана! – отводит руку свою:
- Зачем открывать уже
открытое.
И отхожу в сторону,
устыдившись собственной неразумности.
- Это ничего! – как птицы,
слетают слова с запекшихся губ его.
Кровью запекшихся,
ибо вижу голову его на блюде серебряном, блюде царском.
- Могу ли
спасти тебя от прихоти похотливых? – без слез смотрю в глаза его.
- Вот опять не по душе
говоришь! – качает головою, - Я сделал свое. Настала
Его очередь вершить Промысел. Тесна Земля – зачем же нам толкаться?
«А жить? Видеть красоту,
ходить по этой земле, вкушать ее плоды, пить ее воду?» - хотела его спросить.
- Ты немало уже знаешь, -
улыбается, - Спрашивают же школяры.
«Можно мне быть около тебя?»
– снова хочу спросить его.
- Ты знаешь, что меня
ожидает! – льющийся из глаз его привет будто затворился слюдяной заслонкою, так
что я невольно начала как бы задыхаться.
- Понимаешь, - он снова
допустил меня в свою душу, - Наблюдать страдания не надо – в грех можно
соскользнуть!
«Как это – в грех?» –
встревожилась я.
- Сейчас ты пьешь радость,
коей я наполнен. Нет, нет – пей! В сосуде моем нет дна! Они же захотят, чтобы я
истекал болью, отчаянием, ненавистью и хулой. Именно этим пойлом они
насыщаются. Горькое, обжигающее – оно им слаще вина!
- Водки…- поправляю потрясенная.
- Ты впечатлительна. Бойся
превратиться в губку, впитывающую все, что течет, – гладит он меня по голове, -
Будь пчелой, сбирающей с цветов, а навоз пусть катают скарабеи.
Я заикнулась, было о египтянах с их свастикой.
Погрозил пальцем сурово:
- И что осталось от них?
- Пирамиды, – лепечу.
- Им мало стало пирамид, –
обронил и снова преобразился великой радостью. У меня аж в голове застучало.
- Радуйся, - кивнул он мне, -
и останься здесь пока…
И отошел к заоглядывавшимся
на него людям.
- Прости, я отвлекла Тебя! –
мне было неловко.
Оглянулся – снова слияние
глаз!
- Запомни эту радость! – Он
прощался как бы, - По ней и только по ней распознаешь своих,
хотя… - приостановился, - Лукавый силен. Да ты и это уже знаешь, так ведь?
Толпа снова сомкнулась вокруг
него, а я принялась обзирать окрестности в ожидании Христа. По Иванову в сине -
красном. На самом же деле – в белом. Одевался он небедно. Не зря мучители
одежду его делить принялись, багряницу натянув на исказненное тело. Опять же,
не из бедной был семьи. Плотники в этой пустыне… Вон, Соломон на них города
менял. По штуке за каждого!
- Ты что же здесь одна, не со
всеми? – спросил меня один из толпы, - Видел я, ты впереди меня по очереди к
пророку была. Где твои родные, слуги? Хотя ты на госпожу не походишь.
- Ваша очередь, поди, уже
подошла. – Я встала и отошла под другую оливу.
- А почему учитель не стал
крестить тебя? Я видел. И о чем он так
продолжительно говорил с тобою? – не отстал он.
- Да вам-то что за дело? –
перебежала я под третью оливу, оказавшись, таким образом, совсем рядом с рекою
– на обрывистом ея берегу. Прямо подо мною Иоанн окунал в мутноватую воду
Иордана очередного желающего приобщиться Истине.
Непрошеный собеседник,
наконец, отстал, и я, оглянувшись, не без облегчения увидела его удаляющуюся
фигуру. Он подошел к тому месту, где возможен был спуск к воде, и слился с остальными.
Христа все не было. Полдень
разжигался, небо сделалось густо ультрамариновым. Далеко на дороге в город
пылил всадник. Поди, римлянин. Евреи больше на ослах передвигались. Вон,
несколько паслось неподалеку.
Я снова повернулась к воде.
К Предтече в воду сходил тот самый
докучавший мне расспросами, скользя по камням и, морщась от боли. И то, дно
реки утыкано было острыми обломками. Без симпатии разглядывала я белое тело обращаемого, контрастирующее с мускулистым и загорелым
Иоанновым. Как-то неловко изогнувшись, стал он под руку Крестителя. Вода
стекала по длинным волосам его. Губы посинели, худое тело сотрясала дрожь, и
даже отсюда были видны пупырышки, покрывшие бледную кожу. Вода была холодною,
что там. Мне, северянке-то, в самый раз, а они – народ южный, мерзливый. Я снова отвернулась к ослам, корявым оливам, к
дороге. От всадника осталась одна оседающая пыль.
И тут случилось.
Привиделось мне лицо этого
очередного, под руку Иоанна ставшего, мертвым. Кровь нехотя струилась по
колотому терновником лбу его. Губы тоже кровоточили - то ли от жара треснув, то
ли от ударов по лицу мощными дланями римских живодеров. Я протягиваю к этому лицу руки с кувшином воды
– умыться, и полотно – утереться…
Господи! Съеживаюсь, как если
бы захотелось мне снова сделаться эмбрионом, едва осененным Духом Святым,
преисполнившимся единственно-верным Знанием обо всем, в том состоянии, которое
естественно только для ангелов да детей, только что народившихся, одну только
имеющих цель для глазок своих – мать. Единственную цель для путей Души своей –
вот этого самого, которого назвать не смею теперь, сидя под третьей оливой,
оборотившись в противную от него сторону. Я слышу только хлопанье хрупких белых
крыльев зависшей над Божьим Избранником небольшой птицы. Голубь ли это?
Посмотреть бы. Но очередное слышание прерывает, начавшийся было, поворот головы
моей любопытствующей.
Вспышки сверх - света
перекрывают экваториальную почти ослепительность нашего Светила. До сего
момента Атона, Ра, Ярила и прочих солнечных божеств. Зажмуриваюсь даже.
И вот он, громоподобный
голос, рекущий внятное всем присутствующим, кроме
меня. Всем впервые, кроме меня, хоть и с арамейского, но знаемое
всю и, наверняка, не одну жизнь:
«Се сын мой возлюбленный!»
Грохот длится довольно долго,
что означать может только, что память долгая растеряла остальной текст речи
Того, кго ежемолитвенно величаем «Отче наш!».
Мне досадно становится, что
всю жизнь вместо изучения арамейского языка занималась я ч…,
Бог знает, чем! Впрочем, тут же решаю по свежим следам расспросить о дальнейшем
содержании речи господней самого Иоанна, если Он мне, конечно, не откажет. В
принципе, кто я такая, чтобы Сам Креститель уваживал наивные просьбы мои.
Вот, уткнувшись в колени,
грызу себя мелкими быстрыми мышиными зубками. Я ведь элементарно не подхожу под
Моисеевы законы. Даже не знаю их. То есть совсем!
Обрезание. Тора. Маца. Рабби.
Талмуд. И занавес с золотыми звездами в центре кедрового храма. Знаю царя, это
храм достроившего, а, главное, сочинившего «Песнь песней». Когда-то, в
подходящем возрасте опус этот меня очень занимал. И вот с такими познаниями
подходить мне к тому же Иоанну? И вообще, с моим ли солидным атеистическим
багажом, с принадлежностию активнейшей к организациям
Антихриста, с моими замираниями и растворениями в созерцании Врубелевского
Гения, да слушаниями Рубинштейновского варианта того же Гения? Как сейчас
звучит во мне баритональный бас его:
«К тебе я стану
прилетать…
И будешь ты царицей
ми-и-и-ира…»
И теперь душа дрожит в этом
«и-и-и-и!»
А как самозабвенно плескалась
я в самых разнообразных искусах, щедро рассыпаемых передо мной Лукавым!
И еще теснее вжимаю я лице мое в сомкнутые колени. Не стыдно мне, нет! Горько. Ни слез,
ни раскаяния. Каменная безнадежность, что простят меня те сонмы далеких светлых
существ...
- Что же теперь делать? Не
вернешь, не исправишь, не замолишь, не умилостивишь! – нежно шепчет знакомый,
так и не забывающийся голос, забавно пришепетывая на окончаниях глаголов.
Ноздри вдыхают запах, когда-то окутывавший этот голос.
Руки мои, которыми сжимаю я
колени, слабеют. Еще немного, и я податливо раскроюсь, вбирая этот шепот каждой
клеточкой моего так никому и не понадобившегося тела. Единственный раз
показалось мне тогда, что это мое тело любимо. Откуда мне – «спартанскому
ребенку»! – было знать, что существуют преступные вожделения и похоти?
Бездонный, как Ад, разврат. Что Грех существует, а отсюда и Запрет. И вообще на
скрижалях изумрудных вырезана заповедь – «Не прелюбодействуй!»…
- Вот кому интересны твои
доводы и оправдания? – продолжает благоухать знакомый голос, - не через грех ли
сейчас ты сподоблена видеть самого Христа, слышать даже глас самого
Вседержателя? Не узнав горечи, смогла ли бы ты оценить сладость? Не познав
греха, впасть в кайф святости?
Слово «кайф» выговорено было специалистом.
О, как оно сказано было! Всеми внутренними моими глазами уставилась я на это
слово. Оно покачивалось передо мной невиданным цветком, составленным из тяжелых
махровых лепестков нелюбимого мною цвета бордо. Лепестки шевелились и втягивали
в глубину своего сплетения. Темно-зеленые с коричневым отливом листья тоже были
мохнаты. Толстый ворсистый стебель, полый изнутри, крепко держал все это
сооружение в унавоженной, смердящей горечью земле. Густой пряный запах,
смешиваясь со смердением, забивал его, опьянял. Бесстыдное
подрагивание соцветия завораживало. Впервые созерцала я символ Греха. А
откуда-то из глубин моего великого «Я» поднималась знакомая прохлада, неумолимо
и властно затопляя спровоцированное видением смятение.
- Изыйди от меня, Сатано! –
будто и не мои губы прошептали.
- Я не прощаюсь! – уже не
шепнул, сказал Голос, - и помни, я появляюсь исключительно по твоему желанию,
пусть даже и не очень настойчивому! О, не провожайте меня, не обнимайте, не лобызайте!
Память моя прощально кивнула
вслед когда-то дорогому пришепету… Происшедшее свернулось сначала в трубочку,
затем скрутилось в шарик и, вытянувшись, гибкой иглою впилось в точку,
всасывающую в Неть…
Я перевела дух и подняла
лицо.
- Видишь, чем Сатана полезен,
- негромко говорит Иоанн, стоящий рядом со мною, - Он ставит перед нами
зеркало. Нет ли и в этом промысла Божьего?
И дивилась я словам Его, а
Он, скрестив руки на груди, смотрел туда, куда уходил Сын Божий. Фигурка в
белом удалялась в направлении противоположном движению остальной толпы, пылящей
по дороге к далеким белым строениям.
Ну, да! Он уходил в пустыню.
Вспомнилось, о чем так хотелось расспросить Пророка. Но покачал головою Иоанн,
еще покоившейся на стройной смуглой шее:
- Или хочешь уподобиться вот
хотя бы ему? – указал Он на раба, заботливо усаживавшего престарелого своего
господина на такого же старого и смирного осла.
И устыдилась я своего
любопытства, которое вообще-то не порок, но…
А Иоанн уже уходил. Вослед
людям, тем более что столпившиеся его приверженцы уже ждали его неподалеку.
- А мне куда же? – очень
хотелось окликнуть.
Хотелось, но все ли хотения
наши истинны?
Я спустилась к реке. Воды, в
которых крестился Иисус, над которыми отгрохотали громы и отсверкали молнии,
уже протекли к морю. И я умылась в следующих, ни о чем таком
не подозревающих, чистых и прохладных таки в эту зимнюю, трескучую у нас на
Руси пору. А потом я долго глядела вслед одинокой фигурке, сделавшейся
совсем крошечной.
Я слушала себя не то чтобы в
нетерпении или нерешительности. Но надо как-то осмыслить, зачем ринулась я сюда
в это пустынный край. Конечно же, приглашение дяди Кази, троюродного
родственника Фиры Соломоновны, случайность. И еще та! Внук Фиры Додик заболел
свинкой, и из всей разянопроспектской башни -–кому
сбыть билет на самолет в Иерусалим? – она выбрала меня. Ну, да! Нас путали
голубоглазые старухи. Да что посторонние! Додик тот же не раз ко мне в объятия
бросался. Потом, правда, удивленно:
- Бабуля, а куда твои золотые
зубки делись?
Мы с нею только кивали друг
другу при встрече да обменивались улыбками на Додикины вопросики.
Так что я здесь вообще под
чужим именем и все время ожидаю разоблачения, хотя дядя Казик все понимает, и
сразу же отправил меня в экскурсию по стране.
Господи! Ты же знаешь,
никаких целей у меня просто быть не может. Миссий тем более…
Между тем автобус пылит по каменистому
ландшафту, и экскурсовод, выбрав камень показистее, уверяет, что работу свою по
улавливанию Христа Сатана начинал именно вот тут. Я же, поозиравшись, отхожу к другому,
совсем растрескавшемуся, и айсбергом слегка поднимающемуся над уровнем
современной земли…
- Да ты молодец! –
вкрадывается в беспорядочные звуки нашей группы знакомый уже шелестящий голос,
издаваемый чем угодно только не голосовыми связками.
- Кто здесь? – притворяюсь
испуганною, головы, как и у Иордана, не повернув.
- «Я то-от, которому
внимала-а» – с готовностию отвечает голосом лучшего после Шаляпина эстонца.
- Полагаю, не только яблоко
погубило Еву? – впадаю в любопытство.
- Я - само обаяние! «Так взгляни ж на меня
Хоть один
только раз,
Я ярче
майского дня
Чудный
блеск моих глаз…»
Почувствовав, что начинаю
подпадать, рванула все то же:
- Отойди от меня, сатано! Мы
все это уже проходили!
Но Он не отстал, а крестить
его мне было нечем, да и перед группой неудобно. Некоторые от скуки пялились,
зачем это я отошла, – не нужду ли справить на святом месте?
Молитва же «Да воскреснет…» припасена
была мною на очень уж крайний случай, да и не знала я ее толком. Особенно не
запоминались причастия: «сшедшего», «поправшего» и
«даровавшего». Записанные на
бумажке лежали оные в моей сумке. Не рыться же мне теперь в ее содержимом?
- Неужели ты действительно
веришь, что я испугаюсь этих причастий? – хмыкнул нежеланный собеседник.
- Верю! – ясно ответило ему
мое «Я».
- Ну, ладно, ладно! –
заторопился сразу, - Скажи лучше, как догадалась ты, что именно на этом камне
сидел Он? Я, собственно, потому и явился, что удивился.
- Ты можешь нравиться! –
вздохнуло мое «не-я ».
То «Я» отступило внутрь, как
бы дав обоим беседующим понять, что Оно здесь, и что Оно ничего такого никому
не позволит. Вот я и осмелела.
- А зачем ты принялся Его
искушать, зная и кто Он, и чей сын, и вообще все зная?
- Если честно, до сих пор не
знаю… Азарт, видимо, а вдруг сломается! Ты же видела его – так, не рыба, не
мясо. И потом, моя святая обязанность вновь окрестившихся
совращать…
- Всех?
- Всех. Кроме младенцев. С
несмышленыша что взять? Особенно неофитов, которые еще толком и не поняли, что
к чему… Вера – вещь довольно абстрактная. А слабые струнки человеков мне
отлично известны!
Рука его наливает в бокал,
стоящий передо мною пузырящуюся жидкость. Справа шипит шинами какой-то европейский
полис. Мы за белым столиком уличного кафе.
Руку узнаю и отодвигаю бокал:
- Отойди от меня! Надоел!
Джазовый флер полиса
сменяется липко-тягучим бульоном
тропиков. Журчит за низким долбленным бортиком
какая-нибудь Амазонская быстрина. Вполне омерзительные ноздри с шумом
выбрасывают залившуюся в вытянутый плоский нос воду. И так близко!
- Страшно? – смуглая рука
зачерпывает широкой лопастью весла. Морда уходит назад.
А это чьи же будут руки?
- А посмотри на меня – чего
проще! – советует продолжающийся мой собеседник.
Похоже, что он столь же
неизбежен, сколь и нежелателен.
- Стоит тебе только захотеть,
и страх перед этими гадами оставит тебя, как оставил он племена Африки, чьи
дети катаются на их скользких панцирях.
- Это невозможно! – качаю
головой, твердо зная, что смотреть на моих собеседников, так живо сменяющих
друг друга, ну, ни в коем случае…, ни под каким видом. Тут сам Хома припомнился
со своим меловым кругом, букашкой притянутый к очам Вия.
А передо мною уже смерзшиеся
навеки торосы и заиндевелый оранжевый капюшон. Свозь кустики инея парок в
прорезях для глаз.
- Отойди, Сатана! – повторяю
и повторяю изжеванную веками мантру.
Кто же круг охранный меловой
или какой там очертил вокруг меня, который худо-бедно но спасает пока меня от
Лукавого?
Господи! Как бы мне насовсем
от него избавиться?
- Пока это невозможно! –
поясняет слева же нежный голосок. Его я
тоже, увы, немедленно узнаю. Слезы нерасстаявшей обиды стекают из-под упрямо
опущенных ресниц моих.
- Ты плачешь? Почему? – живо
интересуется очередная Ипостась Надоевшего.
- По себе плачу, по прорехе,
за которой бездна.
Нет, не то. До сих пор не
могу понять природу этого самого успешного Искуса, на который я пошла вполне
сознательно, зажав в глубинах своих знание его природы, первопричины и неизбежной
безрезультативности. Широкая такая прореха, будто ткань Судьбы за гвоздь
зацепилась. Так и зияет.
- Хочешь, заштопаю так, будто
и не было ничего?
- Было.
- Не сама же – по искусу! –
снова меняет облик Искушающий.
Время от времени внедряется
во всю эту фантасмагорию местный фотограф из Житомира и тут же выдает
квадратик. За деньгами он обещает подойти уже в автобусе, если снимок
понравится, конечно же. Уже целая колода из этих квадратиков зажата в моей
левой руке. Сама я свешиваюсь через решетку канала и вопрошаю того, кто слева
от меня. У самых губ шипит пеной пиво. Как змея шипит… И вместо
«отойди от меня…» я собираюсь пиво это заглотить крупными холодными глотками.
Но перед тем, как пасть:
- Сколько написано о Тебе
людьми вполне конкретными, с именами, с талантом. Соответственно таланту и
написано – зачитаешься, зачаруешься.
- Да! –
весело подхватывает и своей кружкой по моей пристукивает, - И писано, и
рисовано, и ваяно, и пето – грех жалиться!
Он что, не сомневается в
своей надо мною победе? И я выплескиваю свое пиво куда-то ему под ноги.
А о том, в белом, что ушел в
пустыню, написана всего одна, почти не известно кем, где каждая строка –
эпиграф. Нет, не надо говорить! Я могу только читать, читать. Да одной
человеческой жизни мало, чтобы дочитаться до сути, такой ясной и простой на
первый взгляд.
- Сам-то ты читал эту Великую
Книгу?
- Начинал, но на пятнадцатой
странице одолевала меня столь же великая скука от бесконечных повторов одних и
тех же сентенций. Право не понимаю, как набивающиеся в храмы не засыпают от подобной нудоты?
- Да нет, не потому! Просто,
если бы прочел, то перестал бы быть Сатаною!
- Не забывай, я наблюдал все
это в оригинале и уже тогда изнемог…
- Как могу я после
Откровения, мне открывшегося, с Тобой говорить? Это даже не грех, а
преступно-пустая трата всего, что во мне еще осталось. Не хочу тратиться
больше! Довольно извела я сил. Пошел прочь! Брысь! Фу!
- Ты моя! – смеется гнусно.
Я вскочила даже от такой
наглости и… и… рассмеялась. Вот так точно Пьер хохотал
на старой смоленской дороге:
- Ничтожество! По зубам ли
тебе моя Бессмертная Душа!
Я еще смеялась, когда меня
позвали к автобусу.
- Успокойтесь! – склонился
надо мною гид, - В пустыне такое случается.
И бумажный стаканчик
протянул, облепленный изнутри крошечными бриллиантиками.
Глаза у гида светлые и профессионально прохладные.
- Я просто устала! –
растягиваю губы в улыбку.
Кивнул и отошел к своему
месту у лобового стекла.
Автобус взял курс на Вифлеем.
Маршрут экскурсии произвольно прыгал по хронологии по причинам вполне современным.
А я уснула, и меня не беспокоили до самого Иерусалима. Впрочем, у меня
выстраивался свой собственный маршрут. По индийскому принципу:
«Зачем тратиться на трудности
восхождения, не проще ли побывать там в духе?» Это к вопросу о покорении
Эвереста.
Нет, говорить с Этим – это
так же неестественно, как убить, украсть и прочие заповеди нарушить! Говорить с
Этим глупо, пошло и, главное, ску-ушно. Как Обломову читать дальше пятнадцатой
страницы. Вот почему процитировало Это Обломова? Оно довольно, выходит, что
Илья Ильич обжорствует, обсыпается и ничего не хочет. Ничего, кроме отправлений
своего тела? Выходит, это его Господь «изблюет» за его великолепные
36 и 6 градусов? А уж Павлу он и подавно не нужен – ни-ка-кой!
Снова чего-то не могу свести
концами. А надо ли сводить? Как впечатана во всю мною Видимость панорама
«Откровения», называемого издревле пугающе непонятным «Апокалипсисом». Читала и
не понимала – «Откровение» ли впечаталось в душу, как тавро?
О, если бы фреской такой,
какой вижу ее, осчастливить Человечество! Я даже на сидении заерзала.
Господи! Почему не дано мне
воплотить сияющее это видение вслед многим пытавшимся это свершить?
Их шедевры, увы, так и
оставшиеся эскизами, украшают храмы и капеллы, демонстрируя всю тщету попытки. Блаженны пытавшиеся – мир поклоняется им, как героям. Им, не
автору «Откровения», не Господу, не его Агнцу. И я знаю, кто соткал завесу,
надежно отгородившую людей от собственно Бога. Завесу из молитв, песнопений,
риз, звона колокольного и фресок вот этих самых. Спотыкается человек об этот
позлащенный порог посредничества. Напрямую пройти к подлинному престолу никто
не отваживается.
Почти никто. Потому те «все
святые» тоже превращены в порог. Их «житиями» расшит пресловутый полог,
скрывающий Истину.
Фотографии с «Поляроида», съевшие почти всю
мою наличность, просмотрев, выбрасываю в тугой ток жаркого воздуха прилипший к
окошку автобуса. Что на них? Замершая на камне в одной позе я и сменяющие друг
друга предметы моего преступного доверия. Эти, в принципе, поразительные с
точки зрения современной науки кадры, кадры мелки и ничтожны по сравнению с
тем, что подарил мне Иоанн. Тот, второй, которого Распятый оставил матери и нам
вместо себя. Оставил написать самое поразительное из всех Евангелий.
Я из автобуса больше не выхожу, осознав
нелепость всей этой экскурсионной затеи.
Извинившись перед дядей
Казиком, вынужденным довольствоваться слабой копией своей эн-юродной
племянницы, с наслаждением вернулась я в свои «спальные» кубометры. Опасаясь
почему-то встречи с оригиналом, выходила я на улицу исключительно ночами. Очень
скоро именно в два часа ночи я и напоролась на избегаемый объект, войдя в
любезно удерживаемую дверь лифта. Мы стояли друг против друга, и я начала не
без облегчения понимать, что меня попросту не узнают. Я перевела дух было, но она, выходя на свой
этаж, сказала вдруг:
- Они увозят меня в этот
Израиль, будто не все равно, где меня закопают. Э-э-э!
Лифт повез меня дальше.
Читаю эту Книгу, Раскрывая ее на любой
странице. Книга о Христа, а попадаю на него нечасто. Савла закрываю – не из
язычников же я! И «Откровение не перечитываю – в себе храню сей Исход…
Замирая от неведомых ощущений, прикоснулась
я к белому плащу Его.
- Зачем ты это сделала? –
схватил меня за руку.
Как воровку какую.
Никто и не понял, что именно
я сделала. Решили, что деньги вытащила. Надвинулись на меня сторонники Его.
- Сейчас-то вас много! –
говорю звонко.
Звонко - со страху!
- Отойдите все! – тихо, но
властно Он им.
Точно царь.
Гляжу на него жадно, потому,
на кого же в этом мире мне еще смотреть.
- Зачем ты так, тайком? – с
печалью некоторой спросил.
И в глаза не глядит. Веки
опустил, отворотился даже.
Но за руку держит.
- Оставь мне хоть чуток
благодати твоей! – еле слышно лепечу, - Всю жизнь я искала ее.
- Да разве бы я отказал тебе,
жено? Тайком нехорошо.
И руку отпустил.
- Не посмела я. Вон, сколько
наползло их на тебя! Не могу я толкаться, распихивать, пролезать.
Меня удивляло, что не уходит
Он. Полу отвернутый стоит, в глаза не смотрит, а не
спешит прочь-то.
- Вишь, как у нас с Тобою
выходит: Ты подходил – я не смотрела, я подошла – Ты не глядишь!
- Значит Отцу нашему так
угодно.
- Нашему Отцу? Это как?
- Бог наш. Он ведь и мой, и
твой, и всех, кого видишь Отче!
- Ну, да! «Отче наш!» Ты
говоришь.
- А не гляжу, чтобы не навредить
тебе. Я –то скоро уйду, а тебе жить еще.
- А что такого страшного во
взгляде Твоем быть может? Смотришь же Ты на других и ничего!
- Погоди! – мягко ответил – И
того довольно, что мы разговариваем. Ты теперь будешь мой голос искать, бедная.
Протянул руку и погладил меня
по голове, как дитя.
Боже! Что со мною стало. Век
бы стояла так вот, подле Него.
- Теперь ты руку мою будешь
искать. – Говорит, как извиняется, - Зачем одариваю тебя. Блаженны неимущие.
- Неправда! – воскликнула я.
Он брови поднял и чуть было
не повернулся ко мне.
- У Тебя стать царская, Господь! Меня так и тянет к ногам Твоим пасть!
- Не лги, жено! – качнул
головою, - Мы же с тобой – одно! Или молиться сбираешься на свое отражение в
зеркале?
Здесь он совсем
по-мальчишески прыснул и прикрыл лицо ладонью от следивших
за нами.
Тут – то глаза наши и
встретились.
Смех его прервался. Руку он
не опустил – так и смотрел из-за ладони. Искоса, будто украдкой.
- Вот теперь и ты тайком… -
шепчу, слезами залившись, - Господи! Где же найду я такие глаза?
И руками всплеснула я.
- Теперь ты их узнаешь.
Только вот что обещай мне!
- Господи, все, что ни
скажешь!
- Не называй меня так! – и
снова погладил меня по голове, - Обещай не участвовать в известной тебе
мистерии, но приходи проводить меня. Нет, нет, не на крест, даже не на
погребение!
- Я поняла. Я все поняла.
Тут Он повернулся и ушел.
Толпа тотчас окружила Его и скрыла от глаз моих. Все пошли дальше, а я осталась
неподвижною, переполненная ощущениями, коим не знаю слова.
Лифт выпустил меня, и тут же
кто-то быстренько увел его вниз.
- Ицхак Авраамович! Вы здесь
старожил…
- Ну, здесь много таких жило…Спроси у них!
Почему вы решили, что я хочу
у вас что-то спросить? – обескураживаюсь несколько, обиды однако не испытав.
Полюбила я этого старика, как
родного. За то, видимо, что в его обществе испытываю покой, как если бы Ангел
рядом обретался, или просто солнышко, травка и птахи поют.
- Так уже спроси, да? –
прервал дядя Казик мой внутренний монолог в его честь. Вовремя, кстати,
прервал!
Погружаюсь в его глаза того
оттенка голубизны, какой может быть только у иудея, профильтровавшего этот цвет
всеми заповедями своего сурового таки Бога.
- Вот где тот, самый первый
Храм находился? Настоящее его место?
- Я похож на того, кто это знает? – завращал
он было глазами, но тут же накинул на
них тонкие, как у птицы, веки, - Этого, кроме тебя самой… Хе!
И почему-то утвердительно
закивал.
- Я очень вас люблю, Рабби! –
выпеваю тихо, в надежде, что тугоухость старика не впустит серебристую мою
нежность.
Но когда я уезжала, дядюшка
возник в дверях:
- Я совсем не понимаю, зачем
ты туда уезжаешь? Или ты думаешь, что Он русской национальности?
Я только как рыба открывала и закрывала рот, а
он, обливаясь слезами, крупными и чистыми, ответил вдруг на мое то, недельной
давности тихое пение:
- Ведь Он здесь. Я знаю, ты
встретила Его. Он говорил с Тобою! Посмотри, какая ты теперь. Мне даже обидно
терять твою расцветшую на моих глазах Радость. Ты меня прости, но как роза, да.
Сначала бутончик, а потом – вот так, так…
И руками показывает, как. И
ужасно картавит.
- А там! Кого там ты
обрадуешь? Они же там все убогие. Да что говорить! – и отмахнул меня руками
скрипача.
И улетела я в «Долину
смерти». Кстати, встретил меня дядя Казик этими самыми словами:
- Вы что? Прямо из «Долины
Смерти»? Ну, оживайте, оживайте!
Он не верил, что я
контрабандой протащу Бога через таможню, потому что я ему не сказала, что
нашла, нашла место, где стоял Храм. Да он и теперь стоит, если я его увидела.
Мало того, обошла и обтрогала каждый его сантиметр. Но я плохо о дядюшке
подумала, потому как он высунулся в окно и крикнул с этажа мне, его уже
потерявшей навеки:
- Ты – таки нашла его?
И я снизу, с разогретого
тротуара, бросила ему прямо в руки Солнце, упругое и восхитительно легкое:
- Да кто такие римляне, чтобы
его разрушить! Хэ!
Провожавшие за полы плаща
втащили меня в машину – мы опаздывали в аэропорт.
- Вы совсем ничего не увозите
из Израиля? – обронил таможенник.
- Я что, похожа на
«челночницу»?
- Нет, мадам! Вы не похожи! –
не дрогнул он ни одной мимической мышцею.
Быть может, он подумал, зачем
же я перла в такую даль, чтобы ничего не купить своим близким. Откуда знать ему, что мои самые близкие остались тут, в этом
странном тер образовании нечеловеческого происхождения.
- Я украла у вас родственников!
– сказала я, решившись, наконец, на визит, настоящей племяннице дяди Казика. И
протянула ей крохотный мешочек с израильской землицей.
- Да на здоровье! – отвечала
она мне знакомой и родной ставшей интонацией, но мешочек в ладони приняла и
даже к сердцу… это. И глаза прикрыла знакомыми тонкими веками.
- Они меня так провожали.
Меня мать родная так не встречала, как они провожали! – ловлю и себя на упруго
покачивающейся интонации города акаций.
Ощутив знакомую прохладу
отсутствия в яви этой стоящей в метре от меня женщины, спешу к «неотложным
проблемам», которых в последнее время у меня просто быть не могло. Слава Богу,
конечно!
А еще я подумала, что же это
у них за фамильный дар – не выдавать своего присутствия. Какой дар?
Выработанный веками инстинкт. И потом припомнилась мне их заповедь о «семи
шагах». Замечательная санитарно-профилактическая мера, охраняющая бесценное
наше эфирное тело. Особенно необходимая для меня,
вечно выплывающей из своих пределов. Уже за углом нагнал меня внучатый
племянник голубоглазого иудея:
- Бабушка просила передать,
да!
И я приняла пакетик с частью
привезенной обетованной земли в пустые свои ладони.
- Она сказала, что сообразила
на троих! – выпалил улыбчиво.
Естественно, я запустила руку
в его нездешние кудри. Земля ли была с того самого места, где я встретилась с
Христом в последний раз.
В одном из скверов вечного города на
задвинутой в угол лавке мне думалось особенно легко. Неделю я проверяла себя,
выслеживая ощущения свои и мысли.
Точно! Только здесь все
лишнее трусливо отступало перед легко льющейся способностью думать. То есть в
угол это задвигало меня то, другое «Я».
Когда Оно заскользило по
инкрустированным плитам, меня холодом обдало спокойное знание, что Храм был и
есть вот здесь, в пределах раскидистого довольно сквера. Вот только на месте,
где ковчег стоял выпендрила небоскребик какая-то местная фирма. Золотой телец!
А как же?
Ужо тебе!
И ежедневно, до самого
отъезда, таскалась я в этот сквер, на это вот всегда пустовавшую лавку. Правда,
после встречи с Христом начала налипать на нее всякие разные люди, вряд ли
понимавшие, почему не тянет их пить и курить на ней, а так же заниматься
многочисленными разновидностями блуда, благо лавка к тому располагала своей
уединенностию.
Я прилежно перечитывала «Ветхий Завет»,
удивляясь тому несовершенству, которое оказалось свойством моего восприятия во
времена первого прочтения Книги номер один. Я даже не уверена, что прочла тогда
«Завет» целиком. Вообще-то, содержание его внедрилось в мое сознание еще до
первого прочтения – через зрительный ряд. Меня водили по музеям, а там сюжеты
всех почти картин отсюда вот. Теперь уже нахожу я там такие живые, объемные
кусочки. А Бог-Отец, не смотря на иноматериальность, совсем живой. И в
положение входит, и гневается, и раскаивается. «По образу и подобию» в общем!
И как же можно было целым
народам и странам втемяшить на несколько поколений
вперед, что Его и нет, и не было, и не будет никогда, потому что быть не может?
До строительства Храма я еще не добралась,
как не переселились еще Авраамовы дети из шатров в каменные городские строения.
Бог еще даже Ковчега со скрижалями не спустил сверху нам грешным. Но вот, я в
готовом уже Храме. В правом его приходе. Видна мне капитальная стена,
изукрашенная с немыслимым мастерством и красотою. Народ вокруг какой-то.
Настрой, как в перерыв между службами. Сидят по стеночке на длинной лавке,
очень похожей на наши, что в спортивных залах вдоль
стен. Ох, уж эти наши спортивные храмины! Ползаю по этой стене, балдея от
мозаики, резьбы, чеканки. Пальцами все это обтрагиваю, набираясь живой силой
давно почивших мастеров. Кабы поняли люди, зачем их в Музеи зазывают да силком
за ручонки детские тянут! Да вот за силой же этой великой!
Метрах в десяти у стены
выступ, высотою метра в три, не до потолка,
ширмой такой. В Православном Храме в этой стороне в обычае Распятие,
плоское или объемное, если не сама «Казанская Богоматерь». В этом храме икон
совсем нет. Быть может, и идет через резьбу да орнамент какая-то вязь иудейских
надписей, так не сильна я в их языке. То есть, совсем ни бум-бум. Знаю только,
что слева направо читать надо да несколько букв.
Так у этой самой ширмы кучка
прихожан. Я , повторюсь, шедевром архитектуры
наслаждаюсь, хотя недостойность свою даже находиться здесь остро чувствую.
Но мое «Я» поставило меня
сюда на инкрустированный пол, в эманации кедрового дерева, в больших
количествах здесь присутствующего, в настой очевидности Бога, к которому
настолько привыкли, что забыли почти, кому и зачем Храм возвел один из немногих
удачных земных царей.
Конечно же сюда надо бы по
прочтении всего, что в Книге о Храме, а заодно и о Боге, написано, В
единственной на земле книге, которую надо всем читать. Всем подряд, да! Заодно,
конечно, с остальными единичными изданиями разбредшихся после Вавилона колен Израилевых.
Знаю, что должна пройти к
группе у кулисы и, не слушая всему миру известных сказаний, украдкой, из-за
чужих спин смотреть долго и ненасытно на
Него. Но вот между нами сразу как-то никого не стало. Он видит меня. Имеющий
глаза видит такую вот настырную цацу, имеющий уши слышит ее внутренний лепет.
Жалкая, захлебывающаяся струйка далеко нечистой водицы втекает в Его живую и
кристально-прозрачную Чистоту! И Он кивает мне через речь свою, и руку даже
поднял ладонью ко мне – Салют, мол! Получается, что одновременно с далеким
народом говорит Он и со мною. Так в метрах пяти от Него я и стою, счастливая до
безмысленности. Его лица и не вижу – сплошной свет! И не то, чтобы как Солнце
глаза свет этот слепил. Животворный свет сквозь меня льется и льется. И не надо
во веки веков ничего иного.
И почему я решила, что
говорит Он со мной. Зачем говорить, когда меж нами плещет эта Бездна. Хлеб наш
насущный – вот Он! Насытиться не могу. Чувствую только, что становлюсь легкой и
прозрачной. Вот Он снова кивнул и двуперстием знамение творит – иди с Богом,
мол! И сам пошел к выходу. Быстро так, легко. За ним его Двенадцать.
Я же перед лавкой, где только что сидел Он, на
колени опускаюсь, тщась продолжить миг нашей, Им не запланированной, встречи.
Он ведь меня лишь на Проводы звал, а я вот так, без спросу опять выпендрилась.
Без прав, без денег.
Тут и приотстал от Двенадцати
один, обернул ко мне лицо:
- Не думай так, жено! Не
человеческое это дело – себя оценивать! Учитель только что говорил об этом. Или
не слушала ты его?
- Ты веришь тому, что говорит
Он? – спрашиваю почему-то.
- Безусловно! – удивлен
вопросом, - Я иду за ним с Иордана!
- Выходит, ты живой свидетель
Его чудес? – я немного удивлена, что этот почтенный с виду человек
разговаривает с женщиной, вопреки местным обычаям.
- Вообще-то чудеса подобные
творили и до него. Некоторые из нас, идущих за ним, тоже могут исцелять. Иоанн,
что крестил нас, тоже с чудесами знаком.
- А я знаю Иоанна! –
выпаливаю зачем-то.
Что-то в этом человеке
подчиняет безоговорочно. На то он и избран следовать за Ним. Только мое «Я»
искоса на собеседника моего поглядывает.
- А знаешь ли, жено, что
казнили Иоанна? Буквально на днях. Так нелепо и обидно погиб. По капризу
приглянувшейся царю девчонки.
- Так гибель всегда обидна и
нелепа. Один вот своего учителя поцеловал. И этой мелочи хватило для их почти
одновременной гибели! – выбалтываю зачем-то информацию, явно преждевременную.
- Поцеловал? – поморщился
Один из двенадцати, - Мужчину? Это же неприлично!
- Так он его опозорить хотел,
унизить при всех.
- Какая подлость! – он даже
порозовел и без того розовой кожей рыжеволосого.
- Чего только не бывает! –
закивала я, - Иной раз в такой раж впадешь, что сотворить что-либо из ряда вон
очень даже легко.
- Не дай нам Бог этакого
ража! – вежливо улыбнулся мой собеседник.
- Значит вы убежденный
сторонник Его учения?
- Ну, положим, учением
назвать его притчи трудно. В священных свитках Торы все уже сказано, -
задумчиво говорит рыжеволосый больше себе, чем мне, - Я не сомневаюсь, что он прав в речениях своих,
но очень уж нетерпим и резок с противниками. Не всем же дано понимать. Ведь
столько толкований, столько словоблудия. Где простому человеку разобраться.
- Иисус говорит предельно
просто. Его даже дети способны понять. И потом на него достаточно глянуть,
чтобы довериться безоглядно.
- А вот я только что
повздорил с ним! Ты, жено, не видела, что он тут устроил во дворе храма?
- Торговцев разогнал что ли?
Так поделом!
- Весь народ торговлей
занимается. А раз так, кто же за ним пойдет, тем более, что вознамерился он
царем над Иудеей встать?
Тут он рукой махнул и
поспешил за у входа уже
мелькающими товарищами своими.
- Да кто ты, добрый человек?
– уже вослед ему.
- Иуда я, Искариот. –
Донеслось.
Я так на лавку и осела. Ну,
не дура ли? Нашла с кем говорить о поцелуе. Получается, чуть ли не я мысль ему
эту мерзкую подала.
Между тем, в одной из кучек
прихожан живо обсуждают гибель Иоанна. Слушаю подробности из первых, можно
сказать, рук. Вот в чем прав Иуда, так это в том, что глупо и обидно. Так Он сам не захотел с Христом толкаться. О нем,
кстати, тоже говорят:
- Больно гордый он, а такие долго не живут. Все я да я.
Бедный Иисус! Изменить
человеческую природу в такой короткий срок – от Звезды до затмения? А что
оставалось делать, чтобы запасть в ленивую память полу зверей? Жить яркими
вспышками чудотворений своих. Несправедливой страшной гибелью вмять лбы и
смутить сердца братьев своих меньших.
Глупо и обидно? Да уж лучше,
чем дергаться в удавке.
Служка в храме заметил меня.
Женщина в Храме! Боже, как возмущен!
И вот, я уже окружена плотно
правоверными иудеями. Лица их искажены хорошо мне знакомыми гримасами эпохи
«перестройки».
- Иисусу следовало бы и вас
вместе с торговцами из Дома божьего турнуть!
Что тут сделалось.
- До твоего Иисуса мы еще
доберемся! А пока ты, мерзавка, отсюда вылетишь. Да еще камнями тебя побьем!
- Не имеете права! –
подбородок вскидываю, - Я гражданка
иностранной державы!
Ловлю себя на прибалтийском
акценте.
- Тем более, нечего тебе
осквернять Храм нашего Бога! К капищам своим отправляйся, грязная язычница! –
визжит уже совсем по-поросячьи служка, и слюни у него изо рта.
- Да не язычница я вовсе! –
утираюсь.
- Какой же ты веры в таком
случае, жено? – возник среди расступившегося народа церковный чин повыше, а
отсюда и поспокойнее, и поинтеллигентнее.
- Я веры Православной, рабби!
– кланяюсь ему на всякий случай в пояс.
- Что-то не слыхал про такую! – поднял брови чин.
А толпа принялась вновь
орать, прорастая быстро агрессивными щупальцами.
- Послушай, а не имеешь ли ты
отношение к этому новоявленному шарлатану, который такое бесчинство в Храме
Божьем учинил?
Щупальца вытянулись в корявые
указательные пальцы, уткнувшиеся в меня:
- Да, да! Она была с ним.
Хватай ее! Камнями ее!
Интеллигент от Бога еле
заметно улыбнулся:
- Ответь же, жено! Да не
ошибись в ответе – сама видишь, мне их не удержать!
- Видно, плохой ты псарь! – и
чудом успеваю на главный его вопрос ответить. – А к Христу отношение…
Первая лапа цапнула меня за
плечо, от другой изловчилась увернуться.
- …имею самое прямое!
За волосы потянули голову мою
далеко назад. И уже волокут по выложенному изумительной мозаикой полу. По
пальцам, только что обтрагивавших рукодельные восторги бьют каблуки двуногих,
вообразивших себя избранным народом.
- … Я верю в Его миссию! –
хриплю придушенной глоткой, и уже в полете, с высокой стены храма нашего с Иисусом Господа сброшенная,
выкрикиваю последнее, - Алилуия-а-а!
Последнее, что вижу, - очень
бледное лицо чиновного фарисея.
Пришла в себя и первое, что слышу, - Его
удаляющиеся шаги и Голос, договаривающий:
- Не надо меня искать – сам
приду, если Отец наш направит меня к тебе.
Кто-то шепотом ему отвечает,
не поняв, кому Он это говорит. Дверь скрипнула и все.
А я думаю, какая же сила
говорит устами этого тридцатилетнего человека, если каждая фраза его – готовый
завет. Шуршание одежды подле меня. Глаз не открывая, изучаю подошедшее
существо. Вот такая же Благодать щедро изливалась на меня сначала через Иоанна,
Христа затем. А теперь мягко и тепло обволакивает тело мое, ноющее какой-то
общей болью. Боль становится все тише, пока не умолкает совсем. Трудно веки
разлепить, но раскрываю глаза и впадаю в серые безбрежные глаза. Все, что
разрушено было внутри меня, легко встало на свои обычные места.
- Я знаю тебя! – так же
трудно выталкиваю из себя первые слова, - Вот только вспомнить не могу, где я
тебя видела раньше? А, всего скорей, позже…
Качнула головою женщина, и
сделалось мне страшно. Вдруг заговорит она сейчас голосом той, которую в ней
узнала я, и которой больше нет.
Не заговорила, слава Богу.
Вот написала : « Жизни проходящей, Веку
уходящему…»
Как важно каждое
мгновенье
В мозаике прозрачных
временных кусочков
-
пылинок рядом с
емкостью неисчислимой,
неведомого никому объема,
созвучья, сочетания,
соцветия
и формы, вообще рассудку
неподвластной! –
Но останавливать
мгновенья
от немца мы каким-то
чудом научились –
-
вот фокус только
все съезжает
на
неподвижные объекты,
а
люди, бывшие живыми,
невыразимым
впечатленьем
колеблемы,
куда реальней приведенья! –
Вот
почему Брак рисовал портреты
растекшихся
по плоскостям субьектов.
Ужели,
чтоб смогли они протиснуться в Астрал, где вещи сами на молекулы распались…
Потом
на атомы, а там – на пыль цветную!
Кто
сдунет пыль?
Я думаю, к тому, что там, готовиться пора.
Никто за ручку… И
слаба надежда,
на то, что там тебя – дитятю! –
встретит
сияющая нестерпимо
«няня»
и, ласкою укутав,
поведет
тобой заслуженной
стезей.
О, Господи! Что
станет и со мною, и с тобою?
Когда отчаянье не
изольешь слезою,
вдруг ощутив себя
собою
без родословной, без
наград,
без стен и крыш,
замков, оград.
Беспечным сгустком
Божьего подобия
с бренчащим сзади
шлейфом жестяных
грехов
- противен шум, чай,
Вечному Безмолвию!
А вдруг сквозь тугоухость и протиснется
Гармония
для нас ли
приготовленных миров?
Как светел омут
взгляда Судии!
На крик наш
«верую!» Он даже улыбнется.
На первой же
ступени оскользнется
подобие земной
натренированной ноги,
привыкшей
протирать до дыр широкие
ступени,
ведущие
всенепременно к цели,
прекрасной
как бы соответственно Дворцу
к обитым красным
бархатом пружинящим
сиденьям
для двух очередных
задов, в мороке
восхвалений
зачем-то
уподобивших себя Творцу!
А здесь
безмыссленности меньше,
и вечный гололед.
Что ж, я продолжу
свой полет
без суетливых
впечатлений,
так и не впав в
недоумение
- Куда ж меня
несет?
На цементном полу балкона сижу. Среди
обычной рухляди, которую выталкивают сюда перед тем, как на помойку. И вот, в
теснейшем соседстве и я здесь. Неужели тоже – перед тем, как? Свернувшись
калачиком, в «ночнушке» сижу, то есть в чем заснула в московской своей
постельке.
Дверь балконная открыта,
слышны человеческие голоса. По балкону судя, квартира запущена донельзя. Не
ошибусь, предположив, что ремонта она не знала. А если так, то живут здесь или пьющие или каким уют ни к чему. Весьма занимает меня этот
вопрос: алкаши или кочевники, русские или татаро-монголы,
уголовники или больные. Поднявшись из «калачика», панораму оглядываю,
открывшуюся за перилами лоджии. Диковатый, надо сказать, ландшафт. Покрытая
осенней умирающей травой пустошь с какими-то облитыми ржавчиной горками. Дом со
мною на балконе расположен на краю поселка, не то, чтобы заброшенном, но
населяемом однотипным каким-то населением из неразрешенного мною вопроса – или или. Ползают по мертвой траве ленивые фигурки в
«саламандрах», а боле никого и не видно.
Припомнился сразу чех Чапек,
написавший книжку о войне человечества с этими самыми отвратительными
созданиями твоими, Господи! Мог ли предположить чешский интеллигент с юмором,
что пятнистые их тела, вооруженные до белозубых оскалов, заползают заповедными
кавказскими тур маршрутами, превратив такие вот построенные для жизни поселки в
свои базы уничтожения «неверных живых»?
Прохожу в комнату, довольно
обширную. Видимо, переборки сняты двух или даже трехкомнатной квартиры. На
грязные полы наброшены затоптанные ковры. По стенам – ковры почище, но тоже не
новые. Электричества нет, свечи трещат. Круглый стол заставлен подносами с
самой разнообразной едой. За столом стоит – не сидит! - тоже в пятнистом,
заросший черной щетиной. Дынообразное тело без шеи и без плечей с короткими
конечностями. Жует все время. Мирное это занятие страшно контрастирует со
словами, которые он не без труда проталкивает сквозь забитый едой рот. Я в своем экзотическом одеянии только возле
выходной двери начинаю понимать, о чем он говорить изволит.
Я, оказывается, заложница
несметных своих богатств, рассованных по тайникам. Пока не укажу тайники, буду
находиться в этих прелестных местах, из коих убежать никак не смогу, поскольку
они так и кишат земноводными. На том разговор со мною и закончен. Пока.
Пожилая женщина из местных, быть может, даже хозяйка этого гнездовья, тут же
выдает мне какое-то рваное тряпье – наготу прикрыть. Я, впрочем, вида своего не
стесняюсь. Она же тихо сообщает мне факты из моей биографии, давая понять, что
за мною велась прилежная слежка года два.
Как ни абсурдно происходящее,
но тоска охватывает меня при мысли, что вот это тело под «ночнушкой» примутся
вскорости насиловать и пытать. Может быть, тот час же, как откушают своих
жирных, вредных для печени яств.
Я вышла из дома. Никто мне не препятствовал. С
уровня земли вид открывался еще более унылый. Желтое-черное-зеленое. Мелькнула
мысль – а не располагается ли поселочек на спинке какого-нибудь земноводного
реликта, как та деревня русская на чудо-юде-рыбе? Серое небо не вмешивалось в
гегемонию этого трехцветья. Великое Небо молчало, потому что серое гасит звук.
Даже выстрелы и взрывы, как в подушку, накидываемую на лицо жертве, если киллер
– «не могу глядеть в лицо!».
Неужели я на Кавказе, в райском уголке
земли? Синий воздух, вкусная вода, солнце, даже если дождь – Э, скоро пройдет!
– и из желтых луж жабы зеленые глазами луп, луп!
Они меня аккуратно вернули. Прямо на родную
постель. В руке только нечистый лоскут из тех тряпок зажат. Значит, было.
Умыкали…
Пью автоматически чай. Живу
машинально дня три, пока не проникаюсь вновь покоем и трезвостью.
« Испугалась пыток, насилия,
изуверства от этих «верных» Мне?» – вновь заводит со мной беседу Великий
Гипнотизер.
Молчу, сознавая, что Тот,
которому я перед сном «Отче наш!», беседовать со мною будет только на Страшном
Суде.
« А ведь какая возможность
была за Веру свою путем Христа пройти! Испытать себя на вшивость, так сказать!»
Есть версия, что все от
Лукавого. И искусство в первую очередь. Искус.. сделать
самому, аки Отче наш. И с непременным тщанием – превзойти. Дабы на упругих
волнах славы
Над
Всеми
Прочими?
И когда я чищу картошку,
осеняет меня.
Саламандры меня перепутали
все с тою же племянницей дяди Казика. Улыбаюсь и шепчу слова благодарности
Тому, кто спутал карты изуверов. В каком-то пункте их люди – да какие они люди!
– сбились. По ложному следу пошли - то
есть за мною. Я спасла ее. Бог нас обеих. Спускаюсь вниз, фартука не сняв.
Отлавливаю во дворе пацана, которого видела однажды в компании правнука
иерусалимского дяди.
- Исхитрись-ка как-нибудь
через третьи руки передать бабушке твоего друга, чтобы они немедленно покинули
страну. За ними следят, понимаешь?
Малыш ведь совсем, господи!
Но глаза пацана вспыхнули:
- Я их запутаю!
- Кого их? – пугаюсь.
- Тех, кто следит, конечно!
И я выпускаю из рук эту
вихрастую «соломинку» с кровавой надписью во всю узкую грудь - «Sex»!
Замерла в ожидании на
скамейке. Гонец мой метнулся туда-сюда по двору, перелез зачем-то через забор,
завис на пожарной лестнице, скользнул в магазин. Тот, кто мог за ним наблюдать,
ничем себя не обнаруживал. Он наверняка спокойно пребывал у окна какой-нибудь квартиры напротив или на
балконе покуривал. Как вон тот чернявенький на третьем этаже или та с коляской.
Чем не мания преследования,
если бы не грязный лоскут да неведомая раньше вибрация, мелкими волнами
пробегающая по многострадальному моему телу.
Через полчаса примерно подле
меня расположились довольно наглые подростки, жующие, курящиеи тянущие из
жестянок какую-то импортную гадость. Протягиваю руку к одному:
- Оставь попробовать!
Под их гогот допила. Сплюнула
– точно гадость!
- И вы это пьете, бедняги?
- Ну ты, бабка, даешь! – не
без чувства кто-то из них.
Проглатываю бабку, но
отзываюсь:
- Ты уж не обижай меня,
голубь!
Еще громче заржали. И вдруг
рядом сидевший толк меня локтем в бок:
- Гляди во-он
на ту тачку!
Прослеживаю туповатый его
взгляд.
Возле палатки с мороженым
«Газель» стоит. Два крепыша в пятнистых штанах сгружают какие-то ящики. Может
быть и с мороженным.
- Гляди в кабину! – цедит
сосед, - Да не пялься подолгу!
Подростки так же внезапно,
как появились, покинули мою лавку, успев сунуть мне в руку «Эскимо».
В кабине «Газели» сидела
племянница дяди Казика с внуком.
Я принялась за мороженое. А когда снова
скользнула взглядом по палатке, машины уже не было.
Подростки гоготали где-то уже
на спортивной площадке. Мужик на балконе читал газету. Женщина с коляской
курила, что мешало мне счесть ее за кормящую мать.
Я сосала шоколад и плакала. Плакала от любви к
этим несмышленышам так ловко, так быстро, играючи, спасшим жизнь иудеям.
Христовой родне. А может быть и Иудиной? Какая разница? Их яркие нездешние
одежды плавали в моих уже мало эластичных хрусталиках расплывчатыми пятнами.
Вот возникла перед ними светящаяся женская фигурка. Некоторые из пятен замерли.
Из легких складок струящейся одежды возникла такая же светящаяся рука и осенила
притихшую группу в аляповатых тряпках из «секонд-хенда» широким неспешным
крестом.
Выронив мороженное, я
спрятала лицо в липких ладонях.
- Так это ж Богоматерь! –
донеслось от паренька, угощавшего меня пойлом.
- Казанская!
– уточнил толкавший меня в бок, - у нас на кухне такая висит, с календарем.
А через неделю ко мне
позвонили. Перед дверью парнишка. В оттопыренных ушах наушники. Сунул в руки
мне пакет и к лифту.
- Как тебя зовут-то? –
спросила я по старинке.
Оглянулся. Вытащил один
наушник:
- Что-то не так?
- Кто ты? – чуть осовременила
я вопрос.
- Так Тимур! - бросил и в
лифте исчез.
В пакете записка:
«Машина ждет вас там же.
Немедленно, в чем есть!»
Я порвала листок, в унитаз спустила и, оставив
все как есть, даже документов не захватив, спустилась вниз.
Подростки облепили подъезд и
на мое «Салют, тимуровцы!» нагло не отреагировали, но
лица их показались мне вполне человеческими. Прошла сквозь молчаливый их строй,
и в спину кто-то:
- Помолись там за нас!
А передо мною возникла девица
в юбке-поясе:
- Шаркай за мной, бабуль!
Я и зашаркала, хотя в общем еще вполне бодра,
мне кажется. Довольно долго они передавали разным – загляденье одно!-
«топ-попам», пока не очутилась я перед «Газелью», набитой, может быть и
мороженным. Шофер в пятнистых штанах и – о, ужас! – кавказского обличия
распахнул дверцу и ловко втащил меня на сидение.
Мы помчались.
Справа и слева по центральному уже проспекту
возникли и плавно приближаются две алые, как некогда кремлевские звезды, буквы
М. И вдруг мое настоящее «Я» вежливо просит молчаливого водителя:
- Притормози-ка, голубчик!
Тормозит не без удивления, а
я «на минуточку» ныряю в арку явно проходного двора.
Кружа рассеянно
обкручивающими «семь московских холмов» переулками натыкаюсь наконец на какой-то крошечный храмик. Здесь денег за свечи не берут,
рассчитывая на готовность пришедшего к Богу отдать
все. Вот только у меня этого всего и нет, и я, воткнув свечку в закапанную
дырочку, смотрю на ее утлое пламя. Мое «Я» ведет себя смирно и только озирается
украдкой в ожидании обитателя сей храмины. Имя его «Я» не интересует, мне же
слегка любопытно. Почему слегка?
Я занята осознанием только
что совершенного бегства из предложенного мне Рая. Кто надумал меня
облагодетельствовать? За что? Зачем, наконец? Вопросы праздные теперь. Мои же
предположения мало интересны даже мне самой. Ответ же на вопрос, почему я
отказалась, был прост и ясен:
Так не бывает!
Кому нужна на этом свете
безвестная начинающая пенсионерка, когда знаменитые старики мрут в одиночестве
по своим когда-то шикарным квартирам.
По телу прошла между тем
знакомая дрожь. Справа кто-то приблизился и вступает с моим «Я» в беседу.
Нечистые клочья старой шкуры пованивают, как пованивали и там, на берегу
Иордана. Касаюсь шкуры:
- «Скажи мне, кудесник,
любимец богов,
Что станется в жизни со мною?»
- Ходи вот по храмам! –
озарился улыбкою, - Что тебе здесь еще делать?
- А если убьют меня?
Обернулся – уходить видно
наладился! – закружил зрачками по моему лицу и уже без всякой улыбки:
- Даже если…
Прислоняюсь к стене – голова
вдруг закружилась! – и вслед ему чуть ли не с укором:
- Почему так быстро уходишь?
- А что воду в ступе толочь?
- отозвался почему-то рязанским
говорком. И рукой как-то очень по-русски отмахнул.
- Шла бы ты отсюдова, убогая!
Стоишь без толку. Свечи только задарма жгешь! – затеснила меня мощным торсом к
выходу обычная для наших храмов особа в черном. И
свечу мою не догоревшую выдернула из закапанного гнезда.
Не из-за таких вот
«спасающихся», как правило активисток в прошлом, сторонюсь я храмов?
Шкура снова мелькнула рядом
со мною:
- А ты, бедная, не можешь их
отшить?
Заулыбалась я даже. И
выдернула из мясистой длани мой огарочек и вновь его затеплила.
- Да ты чево? – опешил торс в
черном.
- Так не к тебе же я пришла!
Так что отойди от меня, сатано! – тихо, но страстно вышептала я.
Иоанн расхохотался.
- отстань
от нее, Степанида! – подала голос стоящая за стойкой.
Вот ее лицо мне понравилось:
- Благодарю Вас!
- Возьмите еще свечей – ваша догорела почти!
Но я уже все. Уходя, на икону
оглянулась, подле которой стояла так долго.
Богоматерь. Вот только которая из российского сонма? Лик темен -–давно
писан.
В миру был уже глубокий вечер. Я зашла в метро, упросила
женщину в тужурке пропустить меня. От метро до крайнего моего дома – пешком.
Без удостоверения ведь, без денег.
Из-за угла вывернула, глаза к
этажу своему подняла, а в окнах моих свет. Посидела на лавочке маненько. Этого
хватило, чтобы…
… услыхать странный гул,
накатывающийся со стороны центра. Хозяйка, заметив, что я головой верчу:
- На Голгофу опять кого-то
гонят. Уйти бы отсюда, да куда без денег? Каждый раз одно переживание.
А сама уже воду в кувшин
наливает да полотенце чистое достает. Очевидно, что каждого горемыку встречает
она перед чудовищным посягательством человеческого закона на
«Не убий!»
- А мне с вами можно? –
поднимаюсь со скамьи, потому как совсем уже близки крики обезумевших свидетелей
преступления.
Мы выходим на порожек. Снизу
клубится пыль.
- Что-то сегодня вроде народу
много. Неужто самого Варраву ведут? – вглядывается из-под ладони в толпу
хозяйка.
- Не Варраву! – тихо
отзываюсь.
- А кого же тогда? На рынке
вчера разговор шел об этом разбойнике. Отъявленный негодяй, душегуб. Не хочется
даже подходить к нему.
- Так перед богом все равны,
вроде. – Замечаю, стараясь найти в клубах пыли эпицентр толпы.
- Равны-то
равно, только этот мерзавец в прошлом месяце убил моего родственника. Молодого
парня, свадьбу играть сбирались.
- Ну, тогда вам лучше к нему
не подходить! – забираю у нее кувшин с полотенцем.
А толпа мимо уже прет. Вот
легионеры. Вот крест волоком тянет какой-то человек. Где же сам осужденный,
господи? Заметалась я, воду расплескивая. Толпа завертела меня, закружила и
бросила прямо к Христу. Центурион хрипло скомандовал остановиться, и я поднесла
кувшин к разбитым в кровь губам. Глаза закатив, Осужденный сделал несколько
глотков. Центурион скомандовал снова идти. Он торопился, и я знаю почему. Казнь
– занятие для солдата постыдное.
- Пей еще, родной!
- Зачем? – Он не узнавал
меня.
Тогда я вылила воду прямо на
голову Ему. Струйки воды потекли с волос, мешаясь с кровью, сочившейся из- под шипов.
Я протянула руку – снять
чудовищный венец! Римлянин подскочил:
- Не смей! – рявкнул.
-А я думала ты солдат! –
сказала я по-русски, так что он не понял.
- Приложи плат к лицу моему,
жено! – шевельнул губами Осужденный, - Не послушалась меня, пришла-таки…
- Прости меня, Господи! –
прикладываю полотенце к лицу Его.
Шум толпы как-то вдруг
стихает. Рука легионера, протянутая меня оттолкнуть замирает в зависшем клубе
пыли. Пылинки останавливают мелькание свое прямо над
потной, в грязных разводах. Как судорогой сводит чей-то поганый рот, изливающий
зловонную слюну. Как в янтаре, застыла муха, распахнув слюдяные крылышки.
А в плат течет через меня
сила, сотрясая тело мое невыносимой почти дрожью. И слышу гулкий, такой же, как
тогда над Иорданом, голос, обращенный к Измученному.
Что речет Неназываемый я не понимаю.
Тихий звон в ушах, и рев толпы
с удесятеренной силой врывается в мои уши. Рука в ремнях настигает меня, плевок
из вонючего зева летит к Христу, но повисает на кончике полотенца, муха тут же
садится на эту мерзость. Я отлетаю к стене дома и больше не вижу Его лица.
Я точно упала бы, не подхвати меня сильные руки
какого-то человека. Вынес прямо к дому и на крылечко поставил. Рыжие кудри его
настолько забиты пылью, что кажутся тусклыми. Безжизненные пряди свисают на
потный не загорающий лоб. Лицо его бледно, глаза пусты.
- Не ходи за Ним! – медленно
и тоже как-то гулко говорит, - Не то стадо это тебя затопчет.
Но сам пошел. Одинокий и
неспешный.
Онемев, осталась я стоять.
Меня потрясла Мука, переполнившая этого человека. Она истекала из всех пор его
высокого, ладно скроенного тела. Плечи мои, которых коснулся он, прямо таки
горели огнем, и я поспешила к хозяйке кувшина облить водою саднящие места. Она
приняла скомканное полотенце, подняла на меня грустные синие глаза:
- А где же кувшин?
Я только рукой махнула и принялась за мытье.
- Гляди ко! Позвала меня
хозяйка вдруг.
Она встала посреди комнаты,
держа перед собою развернутое полотенце. Я сразу заметила, как почернел край
его от расплывшейся слюны любителя Голгофных зрелищ. Схватив нож, я как могла,
откромсала опоганенный край драгоценной ткани.
-
Да ты сюда, сюда
посмотри! – сердясь на мою медлительность, повторяет и повторяет эта славная
женщина.
Откуда же ей знать причину
моей неторопливости. Я знала очень хорошо, что увижу на развороте плата.
Пятна крови, пота и грязи
составили облик ей вполне неизвестный, хотя о Христе она конечно же была очень
даже наслышана. Еще бы, весь город бурлил, вся Иудея кипела, растревоженная Его
чудесами, разбуженная Его негромким, но всем внятным голосом.
- Но это… Это не разбойник! –
только и сказала.
Я же назвала ей имя Изображенного
и наказала плат не стирать. Отрезанный лоскут вынесла и выкинула на перекрестье
дорог. Через одну из них тянулась неровная борозда от страшного креста.
«Радуйся, Кресте Животворящий!..»
Сколько же можно вот так сидеть. Но нет во
мне ни единого из компонентов, составляющих отчаяние.
За все надо платить! Что ж! Дядя Казик с его прародиной стоили и чеченских
забав и конечно же моей жалкой конуры. И потом, каждому по возможностям его!
Вот только смогу ли я жить по Станиславскому – «в предлагаемых
обстоятельствах»?
Завернув за угол теперь уже
не моего дома, звоню завалявшейся карточкой. К себе на квартиру звоню. Отвечает
с когда-то так нравившимся мне акцентом. Называюсь и просто прошу сбросить с
балкона в полиэтиленовом пакетике документы мои. Лежат они там-то и там-то.
Саламандра, посопев, кладет трубку. С полчаса ожидаю под балконом. Не
дождавшись, плетусь к трамваю. Сияющий огнями,
распахивает двери. Кто-то сзади подсаживает меня. Плюхаюсь в кресло для тех,
кто с клюкой. Поплыли.
Низко наклоняется надо мною
паренек:
- Это вы обронили?
Пакетик подает.
Полиэтиленовый.
- Почему ты решил, что именно
я обронила?
- А больше некому! – обводит
рукой вагон.
Действительно пусто. В
соседнем, таком же пустом, парочка целуется. Заглядываю в пакетик. Паспорт,
пенсионное удостоверение. А еще нотариальная ксива о продаже квартиры и изящная
пачечка подозрительно новеньких пятидесятирублевок. Возникает мало уместное
чувство благодарности к «саламандре». Наша аналогичная сволочь пакетика ни за что бы не вынесла. Впрочем все сволочи уныло однообразны.
Как дерьмо.
Лежа на раскатанном по
нечистому паркету паралоне, я думала о том, каким образом начну осуществлять
последний наказ Иоанна. Планомерное, ежедневное, как на работу,
посещение сорока сороков Московских? Минусуя конечно же те, что взорвали или
под тару приспособили.
Как ни железна схема Христа,
родившегося и умершего в запомнившиеся народонаселением сроки,
как ни стройна архитектоника
Истории с ее ариизацией, буддизацией, христианизацией, мусульманизацией и,
наконец, антрихристианизацией этого населения,
стройность эта возрастала
деревом. Древом.
Могу ли и я позволить себе на
склоне дней жить в свободном хотя бы падении? «Как много их упало в эту Бездну…
Разверстую…» Вдали? Да нет. Вот она – все время рядом. Вот только круг в нее упадающих сузился слишком уж.
Что-то забегали парнишечки
вокруг моего ложа. Из их переполошенных реплик понятно мне, что пора уходить.
Один из них укокошил другого и теперь все они не знают что делать.
«Молилась ли ты на ночь… Да,
мой супруг!..»
Ворую на кухне какую-то
оставшуюся на столе еду и выскальзываю из квартиры. Под аркой разминаюсь с
пустоглазыми в форме. От них и от тех, кто приютил меня, попахивает совсем
одинаково.
Оглянувшись, вижу, как к ним
навстречу выходит хозяин голубого притончика. Лицо у
него кислое. Спешу укрыться за углом. Да ему и не до меня. Жаль, что так вышло,
он обещал пристроить меня к какой-то пристарелой Диве. Забыла спросить, пела
она, плясала или что. Впрочем, чувств по-прежнему нет. Будто и не со мною все
это происходит.
Между тем, я куда-то иду.
Истинно ли такое вот древесное существование? Соотносится ли с отпущенными нас
сроками? Видимо, да! Иначе зачем допотопным патриархам жить по восемьсот лет?
Так они ж праведниками были. А те, кого топили да сжигали, жили уже помене.
- Что же ты так исчезаешь? –
берет меня под руку Приютивший и Обещавший приют.
Гляди-ка, заметил! Козявку
малюпусенькую, по периферии его зрения мелькнувшую, углядел!
- Сам-то зачем ушел? Они ведь
с печки начинают – «кто хозяин квартиры?»
- Потому и ушел. Там меня
вообще не знает никто. А квартира продана одному заведомому ворюге. Откупится!
- Так труп же!
- Труп! – сокрушился мой
нечаянный спутник, - Бывает.
- На тебя ведь свалят, коли
сбежал ты?
- Пусть валят, тем более, что
мальчика придушил я.
Он так вкусно фразу эту
выговорил, что я увидела, как он это делает.
- О, этот уже не первый! –
откровенничает Душегуб, - Ведь высшая точка соития двух – бесконечно малая
искорка вечности. Не всякий заметит, не всякий поймет, - вздохнул он в
продолжающемся сокрушении, - Вот и приходится дарить им эту искорку. Пусть
обретаются в Раю. А как, как иначе мне, не имеющему денег – расплатиться! –
отблагодарить любимое существо?
Молчу, потому как в самом
деле…
- И скольких же ты, это,
осчастливил? – телепаюсь на ниточке ужаса.
- Все тебе расскажи! –
засмеялся, - Ты же знаешь, я влюбляюсь часто, но люблю… - застонал, и руку из
моей подмышки выдернул – лоб потереть, - Кто бы меня так полюбил? Хоть раз!
Слезы стояли в его не видящих
ни меня, ни это мир глазах, мерцая алмазами, как на полотне Врубеля… В полотне
Врубеля…
Идем по знакомым уже мне
местам. По тому, как трудно дышать, мы в гору поднимаемся. Вспомнилась одна
горка в Теберде. Среди курчавых или скалистых соседок была она неприлично
безволоса и безброва. Ее так и называли «Лысая». Как мимо проходили или
проезжали, я глаза всегда отводила, потому что мама впечатала в детский еще мой
мозг - «Никогда не пялься на уродов!»
- Куда это мы? – осмеливаюсь
спросить, - В Индию или поближе?
- Индия? Это где? –
приостановился даже он.
- Очень далеко – там! –
махнула я на розовое со сна Солнце.
- Вот мы и пришли! – он
откидывает со лба каштановую прядь полудетским каким-то жестом.
Наверняка это Иоанн.
- Я привел ее, Учитель!
И я опускаюсь на плоские
камни пологой вершины перед сидящим средь одиннадцати
дремлющих.
А их должно быть двенадцать. Возникло
острое желание поговорить с Ним об этом двенадцатом, им самим избранном по
принципу “Иди за мной!”, о сценарии и режиссуре “Пришествия”, о каримическом
узле с удавившимся. Я даже начинаю:
- Ты его очень любил и потому
да? Оставил его там…
Он даже отвечает:
- Где та черта?
А дальше молчание.
Без мыслей и чувств втекала я
в Его взгляд и меня больше не пугала отверстая в нем бездна.
“Как много их упало в эту
бездну…” – так вот о какой бездне Она!
- Нет, - качает головою, -
далеко не многие, даже из тех, кого я избирал.
- Как, и Ты ошибался? –
восклицаю.
Апостолы зашевелились.
- Тс-с-с! – и руку к моим
губам приложил.
Его Прикосновение. Первое -
Его ко мне.
- Боже! – меня колотит
знакомая уже дрожь.
И Он преображается. Это
происходит точно так, как описано в незамысловатых вариантах его недолгого на
Земле нашей Бытия. И грохот, и гул, и свет.
Иоанн успевает сильно дернуть
меня за руку. Валюсь рядом с ним на далеко не ласковые камни, и он закрывает
своим плащом дурную мою голову.
- Вот мы и пришли! – говорит
мой спутник.
Он крепко держит меня под
руку.
Дверь отворяется, и маленькая
старушка рассыпается мелким в перемешку с такой же
размельченной речью смехом.
Но умолкает вдруг, и мы
некоторое время глядим в упор друг на друга. Так переглядываются в Алмазном
Фонде экспонаты в коротких перерывах между экскурсионными отарами.
Затем ручеек ее речи
возобновляет свое струение. Мы проходим на кухню
кушать чай, поскольку Солнце, утратив розовость, полуденно уже сияет.
Нас трое здесь. Хозяйка с
Душегубом журчат, размывая рыхло сложенные стенки какой-то темы. Я тяну почему-то всегда быстро остывающий чай и слушаю
Четвертого, примоситвшегося слева от меня. Там как раз, где толтеки Смерть свою
помещают:
- Ты все сделала, чтобы жизнь
в моем мире потеряла для тебя всякий интерес.
- Не я сделала, а ты, -
поправляю, - и не интерес, а смысл!
Журчавшие умолкают и оборачиваются в мою сторону. Синхронно,
как фигуристы. На минуточку представляю их в “тодосе”, например.
-“Но не разбился, а
рассмеялся!” – цитирую классика.
Алмазноглазая говорит своему
визави:
- Послушай, а не сумасшедшая
ли она? Я их страсть как боюсь!
- Ну что вы, Софи! –
жеманится Душегуб, - Где вы видели в этой стороне нормальных?
Разве что в Освенциме можно было их встретить?
- Не доехала я до Освенцима!
– скороговорит старушечка, - Так что, правда твоя, нормальных
я не встречаю давно.
- Вот видишь! – смеется
Любитель Вечности.
- Нужели ты и дальше будешь
мочить своих возлюбленных? И как ты их? Одним способом или разнообразишь? –
тяну жутковатый расспрос.
Он мысленно перелистывает
странички назад, отхлебывая из чашечки цейлонский напиток.
- У вас никак обмен
эротическим опытом? – захихикала Софи.
- Держи карман шире! –
отозвался мой приятель рассеянно и отвечает мне, - Я плохо помню подробности. Это ведь не здесь
происходило, а там – у порога.
Слезы снова оросили его
одутловатые щеки.
- Вы оба сумасшедшие! –
заключила Софи и ушла в свою комнату.
Камешки перебирать. Навезла
когда-то с югов. С моря.
А это уже далеко не море. Вон,
противоположный берег голубеет. Где я видела точно такое же?
Да Севан же. Обжигающе
холодный, неестественно прозрачный. Как наши с Софи глаза.
Он подходит к возящимся с сетью. Он не говорит им “Идите за мной!”, но
просит взять его на лов рыбы. Они не берут. На что им незнакомец, да еще из богатеньких, по одежде судя. Их дела и так идут не ах как!
Не хотят брать.
А Он говорит, что место
знает. И снова просится. На старшего смотрит. Сугубо смотрит.
- Что за место, пришелец, ты
знаешь? Я всю жизнь тут рыбачу. Обезрыбело озеро. Уходить придется отсюда.
Вот теперь Он и говорит свое “Иди за мной!”. И еще о “ловле человеков”
присовокупляет.
Ко мне вдруг повернулся – сам
уже на носу сидит:
- Отойди, жено! Мешаешь!
И вовсе не обидно сказал.
А этот, слева который,
шепчет:
- И что ты к нему повадилась?
Видишь, он уже и гонит тебя. Я один, кто тебя никогда не прогонит! Никогда!
И страстно задышал бы в ухо,
если бы требовалось ему дыхание.
Но в ухо продолжают дышать:
- Я единственный, кто доводит
койтус до логического завершения. Единственный, поверь!
Отпрашиваюсь в туалет, а сама
выскальзываю в ясную звездную ночь. Луна на последнем ущербе ювелирно хороша.
Две звезды, мне вполне неизвестные, с японским вкусом дополняют эту экспозицию.
Однако холодно уже.
Возвращаюсь в подъезд. Между этажами, спиной к горячему радиатору. Дом
“сталинский” – чисто, тепло и уголок нашелся укромный. Опять же заполночь –
гнать некому. Картонку под зад. Удобную позу только найти…
Где-то там, где меня быть не
может, продают картонные домики. Специально для бомжей. Со всеми удобствами, и
цена в центах. Теперь может быть уже и за доллар перевалила?
Кобо Абе написал роман о
житье в такой вот коробке. И почему он в коробке-то? Кажется, у него лица не
было…Или это из другого романа? Песок они там все вычерпывали, вычерпывали…
“Не хотите ли, Иосиф
Виссарионович, послушать, что о вас люди говорят?”
“Да он уснул. Не надо его
тревожить!”
Это врач говорит.
Стою у лежащего на диване
вождя в ногах. Разглядываю белоснежный пододеяльник, смятую подушку.
Сталин лежит на животе,
уткнув усатое лицо в уголок подушки, как “моя Светлана” в
одноименной колыбельной. Он это повернулся, чтобы укол в ягодицу принять.
И когда мы готовы его оставить,
говорит, не открывая глаз:
“Я вас внимательно слушаю,
товарищ Некто!”
Я ухожу, так что не слышу, что сообщает вождю Энкеведист.
А вот опять стою перед
широченным креслом, в котором вышеозначенный вождь уже в сидячем положении
находится. По-свойски, просто и ясно улыбаясь, усаживает меня слева от себя. И
в ухо мне, зажатой меж высоким подлокотником и его грузноватым телом,
нашептывает:
“Как зовут лезгина, которого
я убил в таком-то ущельи?”
Молчу, оторопев, а он
поторяет и повторяет свой вопрос.
“Я не знаю, товарищ Сталин!”
– по-комсомольски честно отвечаю наконец.
Нехотя отпускает меня отец
родной, хотя, кто знает, что за желания копошатся в лисьих норах его души.
В модной стрижке головку
поворачивает дама из секретариата и сочувственно улыбается на мой шумный выдох.
Пот, надо думать холодный, стекает по лицу девочки – по моему тамошнему лицу. Уже
дома оказавшись, останавливаюсь перед накрытым, как в праздник, столом, за
которым сидят мои папочка, мамочка и в количестве приличном прочие родные и
близкие. Смеются, чокаются, несут всякий вздор. Живем мы не бедно. Верно,
видно, служим дорогому вождю, а заодно и родному народу.
“Как можете вы? – восклицаю,
- Да знаете ли вы, где я только что была?”
Они знают. Папочка кивает
зализанной лысиной, и над столом провисает Тревога. Вдруг я очень громко скажу
что-нибудь не то…?
- Наш юный друг принес Вас
спящей по моей просьбе. Принес и уложил там.
- …?
- Но Вам же некуда идти! Метро
закрыто, денег на такси нет. А бумажки в ваших карманах фальшивые.
- …?
- И потом, я в ответе за тех,
кто входит в мой дом!
Не без труда прихожу в
удивление:
- Откуда Вы, прелестное Дитя?
И она, скорей всего от
неожиданности, что ее вот так – дитем! - назвали, рассказывает вдруг свою
биографию. Коротко, сжато и… привычно.
- Можно подумать, я в партию
Вас принимаю! – и подхихикиваю – ну совсем, как она.
Прыснула и она в ответ, так
что мне пришлось и свои данные изложить. Кое-что, конечно, и тоже компактно.
Голову опустив, молчит.
Подождав немного, я поняла, что эта единственная, кому я почти доверилась,
спит.
Снова выскользнув из квартиры
– о, уж этому я научилась в совершенстве! – отправилась я, куда глаза, не
сомневаясь, что рано или поздно наткнусь на какой-нибудь “Божий Дом”.
Конечно же записочку
Приютившей я оставила:
“Спасибо. Но верить можно
только Богу. В Вас Он есть. Спешите пропитаться Им! Скоро Пробуждение!”
Себе скорее – не им! – писала
я эти слова, потому что сама только что поняла – да! скоро настанет пробуждение
в Настоящую Жизнь, в реальность, поглощающую, готовую подмять и растворить в
себе меня, в овчинку съежившуюся, кишащую паразитами, носящими пышные и нелепые
наименования. Перечислять их не стану!
И ушла ведь! Прочь! Навсегда!
А вышла… на кухоньку. Тесна –
не повернуться. Плита не горит, а кастрюли закопченые – вверх пористыми
обугленными днищами! - полыхают клочковатыми синими пламенами.
Тушу их кое-как – пожара мне
только не хватало! В повороте боком бьюсь об угол стола, и откуда-то сверху
сверзается обгоревшая прилично голова. Человеческая. Лицо ее особенно сильно
выгорело – видно, ничком в костре лежала. Падает, значит, и плоским передом об
пол – хрясь! По срезу шеи видно – прогорела насквозь в тихом всепроникающем
пекле.
Покидаю кухню в
озабоченности, куда эту головешку страшную девать. И помалкивать надо, никому
ни слова. На диванчик прилегла. Оторопь сладкая, звонкая такая прохватила. Будто
пузырьки от газировки сквозь меня прошли. Снизу доверху. И страшно, и радостно
– знаю, к чему так! Одно заботит - удержать пузырьки эти, звон этот, истому
эту.
Ура! Мне удается удержаться
там, по ту сторону, как ни наползает реальность кухоньки с головою,
недогоревшей в крематории.
С отрадой валюсь невесомая на пол, оставляя тело свое на левом боку. Прохожу
в соседнюю комнату – светлую и просторную с распахнутым настежь высоким окном. Здесь
же находится вдруг моя бабушка. Обнимаю ее, растворяясь в ответной радости. Как
давно не обнимала я никого так беззаветно! Но мне пора. Через низкий подоконник
отважно выпрыгиваю в огромный прозрачный куб явно Ленинградского двора. Основание
его очень уж далеко, да мне туда и не надо. Устремляюсь в беспредельный простор
утра. Созвездие “Девы” висит над, такое близкое, что
потрогать можно. Разглядываю светила, тщась запомнить. Но мне надо на Юг.
На Юг! Знакомое тугое течение
подхватывает мое “Я” и несет в упоительной скорости. Снижаюсь, как мне кажется,
до цели не долетев.
Крохотная, из досок
сколченная церквушка. Закрыта еще. На крылечке сторож как бы. Старое набрякшее
лицо, серые клочки волос местами, ветхая, выцветшая одежда.
Вступаю с ним в беседу о
чем-то. Расспрашиваю о месте, где находимся. Из проезжающих машин приемники
роняют в ничейный пейзаж лоскутки национального присутствия. Вдруг понимаю, что
стою в том месте,куда устремлялась мгновение назад. Пытаюсь
вновь взмыть к вершинам золотых в лучах белого солнца деревьев. И понимаю, что
не получится – силы истрачены…
Я снова в кресле, окруженная стеллажами,
уставленными великолепными изданиями мукулатуры разных веков и народов. На мне
махровый халат того, кого уж давно нет. Похоже, влипла я в ситуацию “дня сурка”? Ломай теперь голову и душу, что я в доме этом, давно
не существующем, не доделала, не допоняла.
Трамвай невиданный – открытый! -, вроде речного, только очень утлый, идет на Запад. Всегда есть
намеки, определяющие стороны света. Наверняка, очень важно это – знать, кто,
куда и откуда. Подъезжает, значит, тормозит. Я намерена садиться, ищу местечко
поближе, чтобы созерцать избранного мною в нежном возрасте еще
Ангела-Хранителя, сидящего прямо напротив входа в это транспортное средство. Бедняга.
Каково быть в этой роли, жить в этой роли, да на этой земле, да еще в этой
стране! “Я просто человек!” – частое
горькое почти восклицание, срывавшееся с вполне плотских губ. А не нужен был
человек – вон их сколько, человеков! Ангелы были в дефиците. Своя вина – неча
было крылья раскрывать да глазами сиять!
И вот, рядом местечко
освобождается. В последний миг, случайно, как бывает это в общественном
транспорте. Вижу и чую – ждет Ангел, как однажды уже ждал. Так нет же! В самый
последний момент и далеко не случайно я подтолкнула к Нему того, кому Ангел не
был так насущен, как мне. О, как был тогда огорчен Лучеглазый! Даже Он не понял
в тот миг, что не я толкнула – Судьба! Вот и теперь рядом
ну не хочу усаживаться. Не могу, хоть
режь!
Кто охранял Его от меня? Вот
один из тех вопросов, что остаются до следующего воплощения.
- Хочешь
отвечу на твой вечный вопрос теперь и сейчас? -
подхихикивает вдруг Софи, - Его охранял уже Его Ангел!
Господи! Опять я здесь, на
этом двухкомнатном островке?
Пробудилась я по
общеизвестной причине и удивилась лишь после того, как потушила свет в туалете.
Сколько этих утлых помещений прошло через мою жизнь, нанизываясь в бусы,
которые вот сейчас только на шею накидываю. На миг, конечно. Исключительно из
благодарности. А найдите другое место, где человек до такой нулевой степени
искреннен. Разве что на операционном столе еще? И вообще, в горизонтальном
варианте. И разные вроде люди, а как положишь или посадишь
становятся «как дети!»
- И долго Вы стоять вот так
будете, Сократом? – смотрит на меня сквозь «близорукие очки» Софи, - Могу ли я
в своей квартире сходить до ветру?
У нее манера заканчивать
любую свою фразу хихиканьем. Самым, порой,
неподходящим.
- Не слишком ли легкомысленно
относитесь Вы к Вечности? – спрашиваю вместо того, чтобы поинтересоваться, как
это я, уснув под уютной, а главное – ничьей! – батареей ЦО, очутилась здесь
снова да еще перед обладательницей квартиры в «элитном» «сталинском» доме.
Ей удается, наконец,
оттолкнуть меня от дверки туалета. Защекнулась. Я же перетекла в соседний отсек
и принялась намывать ванну. Софи молча наблюдала за моими действиями. И пока
вода с ночным грохотом натекает в эмалированную емкость, мы довольно
бесцеремонно разглядываем друг друга.
- После ванны не убегайте сразу,
- произностит она наконец, - холодно там, снаружи! И потом какая вам разница,
где быть? Везде одно и то же.
Чистое белье принесла и
снова, подхихикнув, сказала:
- Не бойтесь, я не стану вам
вредить!
И дурашливо ротик впалый
ручкой прихлопнула.
А мне с чего-то вдруг
радостно.
В ванне я заснула снова. Горячая вода лилась
и лилась, так что вода не остывала.
И вот, подобно ученику дона
Хуана, я вытекаю вместе с забавными шариками, мягко обтирающими меня мягкими
бочками. Вероятно в силу глубокого ночного времени я нахожусь там совершенно
одна. Так же настоятельно, как почесаться или чихнуть, захотелось испугаться,
но тут чей-то голос петлею обвязал меня вокруг предполагаемого пояса,
стянувшись за спиной надежным, вероятно одним из морских, узелком. Голос приговаривал
все время «не бойся! Не бойся!» и
знакомо подхихикивал. Вспомнить пытаюсь обладателя этого хихиканья.
«Не отвлекайся! Смотри!» –
одернул Голос, в буквальном смысле дернувши за поводок.
Я всегда была послушной
девочкой. А вернее сказать – доверчивой.
- Теперь ты изменилась. К
худу или к добру? – раздался слева другой, тоже знакомый, шопот.
«Не смотри на Него!» -
дернули поводок.
Будто я не знаю!
Слева шелестят смехом, как
конфетку в театре разворачивают:
- Ну, не стану мешать!
В конце-концов
прихожу к мысли, что каждый миг не с Ним уже есть маленькая победа. Снова одна,
слава Богу!
Надо мною свод из хитро
переплетенных балок. Над столичными перронами такие
нависают.
«Ну, это всего лишь
канализационная труба!» – поясняет Голос.
Батюшки! Шарики снова
щекочут, но теперь движение их ускоряется, и они невыносимо трещат, как трещала
надутым резиновым шариком цыганочка-подросток. Остановившись перед мужчиной
средних лет, она принялась трещать вот так же. Огромные пустые от бесстыдства
глаза смотрят в упор, не мигая. Мужчина заерзал, не зная явно, что делать.
Она-то знала – не выдержит и даст-таки денег. Мало даст – потрещим еще! Я
помню, похолодела от мысли, что это существо подойдет и ко мне, и я не знаю, что с нею сделаю. Треск
продолжался. Тогда какой-то крепыш возник. Взяв девчонку за локотки, вынес ее
сначала в тамбур, а потом в открывшуюся на платформу дверь. Вернувшись в вагон,
обтер ладони о куртку и сказал громко глядевшим на
него:
- Друга моего в Афгане такая вот, поменьше даже, кинжалом в сердце. Пожалел ее,
покормить захотел. Сестренка у меня, говорит, такая же глазастенькая… Прямо в
сердце! – повторил прыгающими губами и ушел в другой вагон.
Я
выскочила на поверхность того, что бурлило пузырьками. Глубоко вверху
сияли звезды. И легко взвилась я так высоко, что страх приотстал, увязнув,
видимо, в пузырьках. Какое-то светящееся пятно устремилось ко мне. Я замерла,
поджидая его, но тут поясок резко задергался, и я открыла глаза.
На пороге ванной стояла Софи:
- Что же Вы не закрываетесь?
А ну приятель наш забрел бы сюда?
- Какой еще приятель? –
хлопнула я бывшими ресницами.
Я находилась еще там и в
досаде была, что не дали мне с пятном встретиться.
Софи называет имя Того, кто
привел меня сюда.
- А! Этот не зайдет. Что
нового, а главное, интересного для себя он здесь увидит?
Вот здесь-то Софи и накинула на меня тот старый махровый халат. Мужской, судя по обширности. Накинула и провела к себе, мимо
двери, за которой храпел мой приятель. А ведь я именно из этой двери вышла
давеча нужду справить… Вопрос невысказанный осветила Софи, погружившись в ворох
газетных вырезок со смешными историями. Ее ночным занятием была сортировка их
по темам и скрепление скрепочками в крошечные пачечки.
Меня она устроила в глубокое кресло напротив.
- Мне никогда не понять, что
и зачем я делала в этой жизни! – путаясь в словах, шепчу.
- Это не главное! – мелко
трясет головкой в рыжем парике Софи.
Узкие старческие губы скупо
алеют на выпудренном лице ее.
- Это слишком по-детски
оплакивать каждую двойку или ждать от мамочки подарок за пятерку. – и она как-то по-кошачьи
протянула вперед костлявые лапки – сейчас лизнет!
Не лизнула, но сопроводила
сказанное своим смешком. В этот миг солнце озарило угол комнаты.
- И что же можно считать
главным в череде отметок?- спешу спросить, за ручку двери взявшись.
- Смерть… Рождение – и
головою потрясла с самоуверенностью очевидицы, - Вот Вы все порываетесь уйти
отсюда. Да так все внезапно, что я просто не успеваю помочь Вам.
- Помочь? Мне? Вы? –
изумляюсь отваге этой беспомощной напудренности.
- Возьмите вот это! –
медленно произносит Софи и почти насильно выталкивает
меня из квартиры.
Перечтя несколько раз
всунутую хозяйкой записку, принимаюсь жать на кнопку звонка, потом просто
колотить в дверь ногою.
На плечо мое ложится изящная
рука Приведшего меня сюда.
- Не надо шуметь! – говорит
негромко, - Мне велено Тебя сопроводить. И не надо больше ничего говорить!
Даже приложил к моему рту
свои тонкие пальцы. На безымянном кольцо. На мой
взгляд ответил не без печали:
- Я вдовица… Что она там написала? – выхватил
бесцеремонно измятый клочок.
«Приятель наш отвезет Вас
на дачу моей тетки. Это даст Вам возможность жить дальше - возможность, которую
я не могу Вам предоставить, так-как миссия Ваша
требует условий особых. Приятель наш будет в меру своих сил не мешать вам – его
обстоятельства тоже весьма осложнены приобретенной пагубой. Простите, что
некоторое время так настойчиво, - без дурного умысла, поверьте!- мешала Вам
избавиться от моей непрошенной вообще-то помощи! Все дело в том, что я так же,
как и вы верю только Богу…
Не подписываюсь, потому что никакая я не
Софи.
P. S. И вообще меня давно уже нет! ( здесь я гнусновато
хихикаю – для того только, чтобы Вы поморщились! Вы так забавно это делаете!
Простите мне и эту мелочь вместе с другими “раздражалками”! Мне никогда не хотелось походить на
Ангелочка!”
Вместе с ним я перечитала
бесценную записку и, обливая слезами и соплями узкое плечо “общего нашего
приятеля” причитаю:
- Так не бывает… Так не
бывает…
В окне слева проплывает как из пряников
слаженная церковка с разноцветными леденцовыми оконцами. Куполочки из золота,
воткнули сияющие крестики в низкое непростиранное небо. Скаты многочисленных
кровелек облиты толстым слоем молочного шоколада. Небольшим усилием воли затормаживаю
чугунные, обляпанные ржавой субстанцией колеса электрички и прямо сквозь окно
руку тяну – отломить перильца не самого необходимого крылечка на предмет
полакомиться! Ан, нет! Дверца, на первый взгляд наглухо заколоченная
приоткрылась и выпустила на вафельные ступеньки крошечную старушечку. Чистой
воды сапфиры в красных без ресниц веках, не смигивая, уставились на меня.
Точь в точь как у моего
последнего кота Буси, доставшегося теперь кавказским братьям.
«Не кушай
моего домика!» – сухой ротик говорящей навеки сжат, как всегда сжаты в гробу
рты покойников – эти отныне бесполезные щелки.
«Ты святая?» – на «ты»
почему-то спрашиваю.
Отмахнула прозрачной ручкой,
знакомо захихикала – где я совсем недавно слышала это хихиканье?:
«Уж и святая! Просто старалась
людям не вредить. Знаешь, - к уху моему приникла, - это оказывается совсем не
трудно. За все это домик энтот и получила.»
Тут она отломила-таки кусочек
от перильца и протянула мне: «Покушай-ко, твое
любимое!»
Действительно, «Наполеон».
Слоистый, влажноватый и свежий-свежий, будто его только что мама сотворила.
«Поплачь, поплачь, бедная!» –
сапфировые глазки тоже увлажняются.
«А почему он такой вкусный –
твой домик?» – окидываю я церковку ненасытным взглядом.
«Так тут вот какое дело, -
старушечка вновь потянулась к моему уху, будто я глухая какая или чтобы не
услыхал кто, - Я при жизни по богатеньким ходила и
напрашивала пряничков, конфетков – сластей всяких. А потом шла в бедные дома и
детишкам тамошним все это раздавала.»
«Так при Советской власти не
было бедных да богатых,» – лукавлю.
«Ой ли? – всплеснула
старушечка ручками.
«Во всяком случае все себя
считали равными…братьями!»
«Так я-то жила задолго до
энтой твоей власти, вишь как! Так за то мне таи детки домок такой вот и
построили!»
- Смотри, какая вкусная
храмина! Так бы и съел! – толкает меня в бок спутник, на проплывающую в окне
церковку указывая.
- Ты давай не спи! Сейчас
выходим! – говорит он какому-то молодому человеку напротив и нежно треплет его
по острому колену.
Тот приоткрывает шоколадные,
как у Павлика Бачея, глаза, и я понимаю, шоколада в рот никогда больше не
возьму.
- Очередная жертва? – шепчу в изящной лепки ушко
Сопровождающего.
- Там посмотрим! – пожимает
плечиком.
Сквозь грохот и хроматический
взвой электропоезда проступает усталый голос:
- Платформа «Соколики».
Следующая остановка «Цемгигант».
Дача, как на пуанты вставшая среди
обступивших ее елей цементной пылью припудрена не была. Она серьезно
разглядывала пришельцев умными готическими окнами. Ключ от входа висел прямо над
дверью, заботливо прикрытый клеенкой.
- Ни калитки, ни забора?-
дивлюсь.
- А мы с тыла подошли. – отвечает шоколадноглазый.
Потом они открывали, заходили, а я стыла
на дворе – к даче задом, к лесу передом. Потому что нет храма, более достойного
нашего Господа, чем этот, из еловых стволов с голубым воздухом, заполнившим
ельник до самых макушек.
Абсолютный покой.
Абсолютное одиночество.
Абсолютное величие.
А тут еще из-зи спины моей в
открытую дверь поплыл густой, как «Аллилуйя», Рахманиновский концерт, насыщая
голубизну меж черных стволов и бархатных немнущихся крон. Возможно ли
переполнить Храм Твой, Господи…
Обернулась вдруг я. В одном
из высоких узких окон Павлик этот самый. Стоит, руки на груди скрестил.
- И ты, Павлик? – декламирую,
руку простирая.
- А почему Павлик? – приобнял
меня мой сопроводитель за худенькие плечи.
Стараясь не нарушить
возникшую гармонию, полушопотом цитирую:
- «У Павлика Бачея были
большие шоколадные глаза». Цвет редкий, зачем же приплетать к нему посторонние
имена?
- Я тотчас же сообщу ему его
настоящее имя! – он тоже шепчет,– Пойдем в дом! Я покажу тебе твою комнату.
Музыка продолжалась, казалось
сам дом источал ее.
- Здесь динамики повсюду.
Тетушка Софи увлекалась ауди. Нам разрешено пользоваться ее фонотекой.
- Славно. – Оживляюсь.
- Вот это звучит сам Кароян.
На площадке внутренней лестницы хватаю его за
рукав:
- Здесь. Здесь я буду жить!
- Не шути так! Это же не
комната.
- Здесь. – Упрямлюсь, - Вот и
диванчик стоит. Тумбочку приставить и все. А если все эти окна открыть, то
будто и не в доме находишься!
- Но лестница, сквозняк и
вообще… Мешать тебе будут.
- Кто? Вы сюда не полезете, а
лестница – это же чудесно! Ты уходи, уходи теперь! Не мешай слушать.
Кароян парил уже над второй
частью.
Абсолютно одинокий.
Абсолютно прекрасный.
Нежно касаясь заснеженных
верхушек елей, обжигающих холодом снежных пиков, покалывающих холодным сиянием
луковок многочисленнейших храмов, устремившихся под его ладонь со всей земли
русской.
Вот так чудесно продолжилась
моя жизнь.
Сожители мои были
преимущественно заняты друг другом.
Я ходила по лесу и отдыхала
на диванчике утлом, слагая поющие от усталости ноги на перила лесенки.
Пенсию мою получал и тратил Павлик. Он же и
кормил меня. В основном, кашами. Этот человк мне нравился все больше, и я
молила Бога, чтобы и его не отправил в Вечность пылкий мой приятель. Впереди
слабо сияло желание посетить ту игрушечную церквушку. Она ведь была
сравнительно недалеко!
Музыка звучала все время.
Одних исполнителей я узнавала, именами прочих не интересовалась. Иногда, застав
Павлика
свободным от личной жизни, я
хваталась за карандаш и на обрывке старых обоев зарисовывала его в каком –
нибудь не совсем обычном ракурсе. Слишком уж красив был этот Павлик, хотя глаза
его все так же смотрели сквозь меня. Тут одно из двух: или я пришла уже в
совершенейшую прозрачность, или возрастная моя неинтересность. О чем это я,
Господи?
Как-то в очередной раз гуляла я в сумеречное
время. Напомню, прогулки составляли основное мое занятие.
Ко мне присоединился мой
приятель. Он в основном спал, из дома особенно не высовываясь, что не
удивительно было для находящегося в розыске.
- И почему это Софи живет не
здесь, а в пыльных своих кубиках? – в который раз удивилась я.
- It,s mistery… - сонно отозвался разыскиваемый.
- А Павлик знает о возможном
варианте ваших отношений? – пытаюсь затронуть интересную для него тему.
- Конечно знает! – широко
зевнул мой собеседник, и я поспешила оставить его на широкой прогулочной
дорожке, свернув на еле приметную тропочку. Сумерки сгустились и вот тут –то на пути моем и возникла среди еловых колонн мрачного
вида дама.
Странно, но ее появление не
нарушило гармонии ландшафта.
- Помнится, вы иначе называли
это место? – подала она голос.
- Елки-палки? – брякнула я
первое, что на ум пришло.
- Не «на», а «в». – поправила меня.
И тут я заметила, что губы ее
знакомо сомнуты.
- Зачем же нам с вами эта
физиологическая щель? – тот час откликнулась она на мою мысль.
- Что Вы, дама, хотела? –
впадаю в досаду, что прогулке моей мешают.
- А вдруг Вы ошибаетесь, … –
и по-имени-отчеству меня, - Как тогда, на берегу одной реки?
Нет не ошибаюсь! Отчего-то я избегаю взглянуть
ей в глаза!
- Так взгляните!
- Ужо погожу! - в землю
уткнувшись, бурчу.
- Неужели думаете Вы, что я
явилась сюда просто поболтать с вами о том, о сем?
- Меня отучили думать, мадам!
- Вы цитируете тех, кто
думал, что думает.
- Послушайте, может быть мне
свечку поставить за Ваш упокой?
- Прекрасная мысль! – она
даже улыбнулась.
И я вдруг поняла, кто передо
мною. Поняла и склонилась в поклоне:
- Простите меня, боярыня!
- Полно вам! Какая я боярыня?
И потом, в те времена, куда Вы заглянули, все были на «ты»! «Вы» были чужаки.
Много чужаков. Вы, чужие, чего пришли?
- Ну да! И по морде, по
морде!
- Поганой.
Между тем подошли мы к дому.
Он не был освещен. Электричество здесь частенько отключали.
- Господи, где же я теперь
найду свечу?-
- Я знаю, где свечи лежат! –
Дама пошла к крылечку впереди меня.
Я же поняла следующее:
- Это Ваш дом?
Она запнулась в плавном своем
скольжении, обернулась:
- Пришлось вот и здесь
пожить!
Вот и глаза ее. Нет, сила из
них не истекала, как у тех, кого оставила я в Иудее. Она заключена в глазницах
ее под таким страшным напором, что я только руками всплеснула:
- Ну а если все это вырвется
наружу? Катастрофа же случится!
- Ну да! Потоп… - буркнула и
приведением вплыла в дом.
Я, вослед было поспешила, но
на последней ступеньке запнулась и подняла голову к одному из высоченных окон.
На подоконник опершись, там
стоял Павлик и, как всегда, сквозь смотрел на меня.
Мне показалось, что был он необычайно бледен. Сердце стукнуло – что-то не так,
мол! Но тут же вежливо-властное «Следуй за мной!» как
поводок натянуло.
В моих апартаментах она
остаться не пожелала и прошла в комнатку, предложенную мне сначала нашим с Софи
приятелем.
-
Ты что же так и не знаешь, как его зовут? – спросила мерцающая в темноте
помещения Дама и указала на настенный шкафчик.
Я на вопрос об имени на всякий случай не
ответила, а в шкапчике обнаружила коробку из-под доперестроечной
"«Соломки", заполненную доверху церковными свечами. Да не теми
тонюсенькими, которые я всегда покупаю, а чуть ли не пасхальными, толстенькими
да желтыми из, надо полагать,
настоящего воска. Рядом со свечами коробок спичек лежит с выцветшей наклейкой.
На наклейке рабочий молотом по земному шару, опутанному цепями империализма,
лупит.
В один из двух, стоящих на
столе подсвечников вставляю свечу, затепляю ее.
- Две пожалуйста! – и руку с
двуперстием вверх.
Совсем как на картине.
- Ты должна успеть научиться…
- и не договорила.
За дверью скрипнула половица,
и в комнату без стука вошел Павлик. С подносом.
Между подсвечниками расставил
три бокала, наполнил их темным вином. Оно густо стекало по хрустальным стенкам,
как кровь прямо.
Отмечаю ледяное спокойствие
молодого человека – руки не дрожат!
- Оставьте на столе два
бокала! – снова взметнула вверх два пальца Гостья-Хозяйка.
Один бокал уплыл со стола в
тонких пальцах красавца. Шоколадные глаза его теперь казались совсем черными.
- Он все хочет силу мою
выпить! – усмехнулась барыня, - Но не дам!
И тебе нечего поить его своим восхищением да доверием! Ступай-ка, Прошка, вон!
И Апполон подчинился!
- Попробовал бы не
подчиниться! – Феодосия Прокопьевна склонилась над своим бокалом и
принюхивалась к его содержиомому, - Не стану пить! И
тебе не надо!
Хрусталь мерцал в пламени
свечей.
- Отвлек холоп! Впрочем,
говорить тебе я ничего не буду. Довольно с тебя и того, что свиделись.
- Вас по-идее канонизировать
бы надо! - вымолвила я далеко не умную
да и не свою, пожалуй, мысль.
И зря. Холодные ее глаза угрожающе
напряглись.
- Уж не сама ли ту иконку мою
малевать станешь? – странно загремело в моих ушах, - Нет, милая! Я останусь в этой Храмине, - кивнула на окно,
где черные колонны едва проступали сквозь густой клочковатый туман. – Потому
как это истинный Дом Бога нашего Иисуса Христа, а не ваши потешные куличики!
Мне не совсем кстати
захотелось есть, а она заторопилась вдруг, вон из кресел скользнув:
- Да, да! Пора мне… Не
провожай! Я же хозяйка, как никак!
И захихикала, точь в точь как
Софи.
Ее больше нет, а я вдруг соображаю, что
боярыня обтянута была чекистской кожею.
Страшное понимание сковало
мою душу нечеловеческим состраданием.
И начала я молиться,
упрашивая Господа простить эту несчастную.
Он не отвечал мне. Я еще
посидела, ни о чем не думая, потом поднялась, потушила свечи и прошла к себе,
на диванчик. Прилегла.
И вот он – ответ! Прокричал
петух. Совсем рядом где-то. Мне подумалось, что петух это не совсем тот ответ,
который я ждала. Впрочем, я их очень люблю. Такие они радостные.
Так, с мыслью о французах,
прущих на матчи с англичанами живых петухов, о Наполеоне, о Толстом с княжной
Марьей, снова о петухах – пропел еще раз! – и уснула я.
Проснулась от голода. Все имеющиеся стекла и
щели фонтанировали густым упругим светом. Спустилась вниз. На кухоньке Павлик.
Над моей тарелкой с кашей струится
парок.
В его тарелке каша не
тронута.
Повернув свое слишком
прекрасное для живого человека лицо в профиль ко мне, созерцал он густосиний
под золотым солнцепадом ельник.
Вздохнув легко,принялась я за кашу, потом за чай с бутербродами,
появляющимися, как на самобранке, перед моим носом.
То есть Павлик двигался в
обслуживании своем, но при взгляде моем на него тут же поворачивал лицо в
профиль, будто в студии позировал. Как-то он проговорился, что действительно
работал натурщиком в Академии. Видимо, Петербургской – других
на Руси вроде не имелось.
- А где же…? – я даже
засмеялась, не зная, как назвать нашего общего теперь уже с Павликом приятеля.
Соображаю вдруг, что видела
этого самого приятеля довольно давно.
- Он что, уехал?
- Уплыл… - голос Павлика я
слышала впервые.
Скрипучий, атональный, сразу сводящий на нет великолепную
упаковку.
И сделалось мне сначала не по
себе, а потом совсем страшно.
- Не бойся! – раздалось от
входа.
Я обернулась.
Никого.
А голос продолжал повторять
«не бойся!» еще и еще, пока я не вняла увещеванию.
Подождав, не скажет ли Голос
еще чего-нибудь, и не дождавшись, я снова воззарилась на своего сотрапезника,
так к тарелке своей и не прикоснувшегося. Он пристально глядел на дверь и,
очевидно, ничего и никого не видел, потому как лицо его было попрежнему
безжизненно, как античный слепок.
Но вот губы его мраморные
шевельнулись:
- Он хотел меня убить.
Вслед за этими словами он
принялся убирать со стола Кузнецовскую посуду, из которой мы тут едим.
- А не довелось ли Вам,
Павлик, служить в официантах? – откидываюсь на прямую и твердую спинку стула.
Вот мебель здесь из
социалистических времен – все под прямым углом, дермантин на сиденьях и
спинках. Идеально квадратен стол с перепоночкой – ноги ставить. В детстве моем
забиралась я на такую точно перепоночку, что бы из
раза в раз слушать громкий вопрос взрослых: «А где же наша девочка?» «Да она же
в Москву уехала!»
«Как много в этом звуке…»
слилось в сердечке той девочки.
Так вот и сейчас наполнило
сердце мое радостью это вовремя сказаное «не бойся!».
- Господи! – шепчу, жмурясь
от слез.
В тихом звоне
дореволюционного фарфора полосами наждака голос Павлика:
- Я не чувствую себя преступником. Ни на грамм. – и он показал даже мокрыми пальцами
этот самый грамм, - А что до вашего вопроса, то да, я работал официантом в
ресторане «София». Это на Маяковке.
- И куда же ты его дел? –
радость, казалось, поселилась в душе моей навеки, и я только повторяю снова и
снова, - Господи! Господи! Господи!
- Посуду вот домою и отведу
вас на могилку его. Кладбище за этими соснами.
- Елями.
– зачем-то поправляю.
- Он и не мучился. Я умею, чтобы не мучились.
А я молитву… Молитву шепчу.
- Вы только Софи меня не
заложите. Я сообщил ей, что он уехал, а
куда – не сказал. И вы ей так скажите…
- Вы знакомы с Софи?
- Она племянница мне.
- Вот здесь! – Павлик
остановился у ветхого креста, под которым едва угадывалась сравнительно недавняя взрыхленность. Крест стоял неровно, так что можно
было принять это место на заброшенное захоронение. Даже иголки прошлогодние
лежали плотно в ворсе мхов.
- Он любил цитировать «Ветхий
завет»! – в глазах шоколадных слезы.
Меня тоже охватила грусть,
хотя убиенного я любила ровно настолько, чтобы улыбнуться при встрече. Он же
напротив, относился ко мне очень и очень. Даже странно. Наверняка я ему
кого-нибудь напоминала.
- Он был необычайно добрым
человеком. То же, что вас смущало, не имело во всем свете ни к кому никакого
отношения. – говорит Павлик,
ограждая скрежетом своего голоса как железной оградкою эту безымянную могилу.
Я тихо оплакиваю покойного, потому что в самом
деле. А?
Но жить на даче с
объявившейся хозяйкой и этим вот не знаю кем-чем я
больше не стану.
- Дождитесь хотя бы весны! –
читает Оно мои мысли.
Мы остановились у скромной
плиты с грегорианским почему-то крестом.
- А здесь лежит та, что
приходит… - сообщает Павлик и цветочек на уголочек возлагает.
Красную, понимаешь, гвоздику.
«Иванова Татьяна Ивановна», и
не удивляющая уже довоенная дата смерти.
И здесь кто-то кого-то
предал. И так ли важно, кто – кого!
Обоюдный процесс. Запах Иуды…
- Здесь Русский дух, здесь
Русью пахнет! – скрежещет прекрасный мой спутник.
Домой возвращаемся не
ельником, а долгой дорогою, идущей мимо храма.
Такой тип храмов мне чужд.
Постпетровский кайзеровский верх со шпилем германской каской нахлобучен на
строение с венецианскими до полу окнами и явно барочными двумя лестницами,
стекающими на древнерусскую мураву.
К службе народ зашаркивал по
широким ступеням «под мрамор» в кованые крепостные ворота. Под аркой с
достопамятного полотенца смотрел на меня знакомыми шоколадными глазами как бы
Спаситель.
- Что же Ты попустил? –
спрашиваю я это лицо, - Говорил разрушу, разрушу да
посторою, построю…
- Таки – разрушил! – скрипнул
Павлик, - все разрушил, а они – вишь, повосстанавливали. Зайдем что ли? Свечи
за упокой поставим. Сегодня как раз девять дней Убиенному
нашему!
- Я никогда не войду в Твой Храм! – выкрикнула я
и зажмурилась почему-то.
- Как хотите! – скрипнул.
Когда я глаза открыла,
отступившийся вдруг от меня Сатана уже входил со смиренным видом в высокие
двери.
В злом смятении повернулась я
к хоромам спиной и стою, будто жду чего.
Господи! Шоколадноглазый
подумает еще, что это я его ожидаю.
И заторопилась я прочь. Куда
глаза глядят.
Как хорошо было идти никуда и низачем. Нет,
лукавлю. Есть же «Не знаю, куда» и «Не знаю, зачем».
Мне кажется, и не отдыхала я.
Так только, притомившись маненько ноги передвигать, садилась я на автобусы,
электрички, трамваи. И забралась я таким манером в несуесветную глушь. Не знай
я когда-то географии на «пять», отчаялась бы. Пила из колонок, колодцев,
ручейков и просто свежих лужиц. Иногда постукивала в ставенки: «Дайте хлебца!».
Чаще давали. Благодарила классическим: «Спаси тебя Бог, хозяюшка!».
Иногда начинала я замечать
лица самые разные, но с одинаково брезгливым выражением одинаково плоских глаз.
О чем-то спрашивали они, что-то записывали, деньги даже порой мне отсчитывали.
В других видениях наоборот -
деньги отнимали. Сами обшаривали карманы какой -то
вовсе не моей одежды. У этих глаз вообще не было. Одни руки с пластилиновыми
потными пальцами.
Фу!
Бывало и в ванне меня мыли, и
в белых простынях я блаженствовала. Но то просто видения были.
Я шла, ехала, шла, ехала.
Потом, правда, видения
меняться стали. Лица смуглеть, глаза темнеть. Но все так же хлебца давали чаще,
чем гнали прочь.
Дети погуще пошли. И одеты
поплоше. Некоторые совсем как я. Те, что постарше, хлеб у меня отбирали, а
малышам я сама раздавала. Их улыбающиеся мордашки расплывались в глазах. Потом все
темнело. В падении сладком на землю – удара я уже не чувствовала, - успевала я
замечать, как они рассыпаются от меня в разные стороны.
И снова сидел передо мною
кто-то плоскоглазый и все спрашивал о чем-то, спрашивал. Денег больше не
отсчитывали. Соответственно и карманы больше не обшаривали. Да и карманов давно
уже не было на старом засаленном халате до пят. Теперь я только шла, потому что
на транспорт меня не пускали. Шла по обочине заутюженного шинами шоссе. Теперь
я вполне разделяла ненависть моей бабы Вали к машинам: «Пр-роклятые! Всю землю
изуродовали!». Лично мне больше их шум и грохот досаждал. И я, в отличие от
своей бабушки, никому не говорила, не писала, не звонила в Кремль о том, что
там мне не нравится в этой жизни.
Один пятнистый, похожий на
тех, которые когда-то давно меня похищали, никак не хотел пускать меня за
шлагбаум. Он очень сердился и, главное, по-русски – ни словечка. А я - то
молчу. Даже жалко его стало – до того кричал. Села я под столбик, дождалась,
как сменил его другой, как вторая капля на первую похожий на
предыдущего. Только не крикливый. Этот махнул рукой – иди, мол! А на ничейной
полосе догнал и хлеба рулончик сунул. У них такой тонкий хлеб, что скатывать
его можно. Видно, свой тормозок мне отдал. У меня даже
комок к горлу. Поклонилась ему с ничейной этой земли, «Спаси тебя Христос!»
крикнула. Правда вместо крика у меня из груди один шип вышел. А он отвернулся.
Не иначе посланник Божий.
Следующая страна впустила
меня в себя молча. Да и чего ей было не впустить – одне пески да тресканый
камень.
Теперь меня даже от дороги
отгоняли – до такой срамоты я дошла. И ставенки оконные давным
давно кончились, так что в баках копаться пришлось. Хорошо они мусор в
пакетах выбрасывают, вони нашей помоечной нет. Почти нет.
А ножки мои, давно уже босые,
все шли, частенько головушку обгоняя. Так что я навзничь теперь падала.
И, наконец, вошел однажды в
палату Кто-то весь в белом и прямиком ко мне.
- Что, жено, все бомжуешь? –
склонился над моим, надо полагать, одром.
Спросил, рта не разомкнув, а
глаза веселые, с лукавинкой даже.
- А тебе что во мне за
печаль? – начала я тяготиться его присутствием. Чай не до веселия на одре.
- Нет! – покачал головой, и
прядь каштановая закачалась над чистым лбом его, - Не печаль, а радость мне в
тебе!
- Уж и радость! – тяну, а
сама наполняюсь забытым светом.
Стенки тела моего, сморщенные
да ссохшиеся, расправились и сладко зудят.
- Ты, как всегда, вовремя! –
помогает он мне выбраться не то из постели, не то из лохмотьев изношенного
тела.
- Помнишь ли ты мое приглашение?
- Как сейчас! – жарко
отвечаю, шаря по спинке кровати – халат накинуть.
- Иди так! – торопит.
- В рубахе? Неудобно – люди
кругом. – зарозовелась я.
- Не они видят тебя! –
успокаивает.
- Да как же не видят – вон
выставились, глаза аж лопаются!
- Смотрят, но не видят. – как Он терпелив.
- Как же так быть может?
- Спят они. Почти все, не
смотри, что на ногах! А этот вот вообще мертвый.
И ногой, как в скат колеса,
ткнул в задницу одного из ординаторов, самого, надо сказать, противного. Ни
разу ко мне не подошел. Все больше в отдельные палаты шмыгал, к богатеньким, которые ему деньжата совали.
- Что ты, жено, хотела от
трупа?
Какая-то медсестра отступила
к стене, давая нам дорогу. И не просто отступила, а осеняя себя крестным
знамением.
Спутник мой ласково ей кивнул
и сказал, губ по-прежнему не разжимая:
- Радуйся, сестра сына Божия!
Воистину зришь царствие небесное.
Та съехала по стеночке на
паркет.
- Как бы не померла? – ахнула
я и склонилась над крахмальным ея чепцом.
- Не отвлекайся, жено! Следуй
за мной!
Легко Он сбежал - соскользнул
по широким из мраморной крошки ступеням. Я тоже, через две за ним, высоко
подскакивая на каждом шагу, будто по Луне сигаю!
На улице Он крепко взял меня
за руку, и мы…
И мы взлетели.
- Ты приглашена была не на
вечерю, не на суд, не на пытки с казнью. Фу! – и тряхнул каштановыми прядями.
- Но, - приостановила я
полет, - Меня приглашал не Ты!
Он тоже остановился и
терпеливо меня выслушивает.
- Ты ведь просто Ангел. Ну,
да! Он прислал Тебя, потому что я слишком замешкалась с этой бесконечной
дорогою.
- Да, замешкалась! – синие
глаза смеются.
- Ты конечно похож на Него.
Очень похож. Одни глаза! – всплескиваю тем, что было совсем недавно моими
руками, -Только у Иисуса они печальные были, а Ты все
смеешься.
Напоминание об Иисусе
облачком набежало на его радость, но не задержалось надолго.
Между тем перелет наш
окончился, и мы опустились на один из каменистых холмов. Одиннадцать бородатых,
опаленных солнцем мужчин окружили нас. Вернее сказать, моего Спутника окружили.
На меня они старались не смотреть. Я снова пожалела, что не нашарила на спинке
кровати больничного халата. Видимо, я на стуле его оставила.
А эти одиннадцать вдруг, как
по команде, повернулись в мою сторону и воззарились.
- Неужели, Учитель, не
нашлось достойного среди сонма преданнейших Тебе мужей, что ты привел на место
Иуды эту женщину? – воскликнул самый курчавый из них.
- Отойди от меня, Сатано! Или
ты, Петр, Фому сменил и больше не веришь мне? – спросил весело…
Да не Ангел, а Христос это, в
которого превратили Иисуса вполне человеческие страдания.
Странно, что я, понимая некую кульминационность момента, не испытывала ничего
соответствующего происходящему.
Эти же одиннадцать напротив
полыхали всем семицветием. Прямо Северное сияние занялось вкруг вполне спокойно
сияющего Христа.
Я же просто стою и просто
созерцаю вообще-то величайшее, до сих пор не превзойденное чудо.
Чудо Вознесения Господа
нашего.
Колокола всех храмов земли,
полагаю, самопроизвольно звонить принялись в этот момент.
Небеса озарились и
разверзлись, являя нам, Двенадцати, нерукотворную картину восхождения Христа на
свое законное место – одесную Творца, на коего и смотреть-то не можно – так
сияет.
- Надо бы было темняе очки
захватить! – досадую.
- Молчи, женщина! – шипит
сзади Петр.
Торжество увенчалось хором
ангелов и трубами архангелов.
Затем земля задрожала от
страшного грохота, и невыносимый гул поглотил все остальные звуки.
Когда все стихло, я
огляделась.
Вокруг огромной
свежевывернутой воронки лежали полузасыпанные песком и щебнем апостолы.
Я не стала дожидаться их
пробуждения, тем более, что они были так настроены по отношению ко мне.
Еще и потому не стала, что
меня и самой-то
Не было больше.
На этой земле…